<<
>>

Глава третья. НРАВСТВЕННОЕ НАЧАЛО В ПРИРОДЕ*

* Эта глава была напечатана в журнале «Nineteenth Century». 1905. Март.

Теория Дарвина о происхождении нравственного чувства у человека 21. - Зачатки нравственных чувств у животных.

- Происхождение чувства долга у человека. - Взаимная помощь как источник зарождения этических чувств у человека. - Общительность в мире животных. - Общение дикарей с животными. - Зарожде­ние понятия справедливости у первобытных племен.

Работа, выполненная Дарвином, не ограничилась областью од­ной биологии. Уже в 1837 году, когда он только что набросал об­щий очерк своей теории происхождения видов, он писал в записной книге: «Моя теория приведет к новой философии». Так и вышло в действительности. Внеся идею развития в изучение органической жизни, он этим открыл новую эру в философии, а написанный им позднее очерк развития нравственного чувства в человеке от­крыл новую главу в науке о нравственности **.

** В своей «Истории современной философии» датский профессор Гаральд Гофдинг дал прекрасный очерк философского значения работ Дарвина.

Ср. немец­кий перевод Бендиксона. Лейпциг. 1896. Т. 2. С. 487 и след.22

В этом очерке Дарвин представил в новом свете истинное про­исхождение нравственного чувства и поставил весь вопрос на та­кую научную почву, что, хотя его воззрения и могут быть рассмат­риваемы как дальнейшее развитие воззрений Шефтсбери и Хат-чгсона, тем не менее следует признать, что он открыл для науки о нравственном начале новый путь в направлении, кратко указан­ном Бэконом. Он стал, таким образом, одним из основателей эти­ческих школ наравне с Юмом, Гоббсом и Кантом.

Основную мысль Дарвиновой этики можно изложить в немногих словах. Он сам очень точно определил ее в первых же строках своего очерка. Начал он с восхваления чувства долга, описывая его хорошо известными поэтическими словами: «Долг - чудная мысль, действующая на нас не ласковым подходом, не жалостью, не какою-либо угрозою...» и т.

д. И это чувство долга, т.е. нравственную совесть, он объяснил «исключительно с точки зрения естествознания»,- объяснение, прибавлял он, которого до сих пор ни один английский писатель не попытался дать ***.

*** Происхождение человека. Гл. IV.

В сущности, на такое объяснение уже был намек у Бэкона.

Допустить, что нравственное чувство приобретается каждым человеком в отдельности за время его жизни, Дарвин, конечно, ' читал «по меньшей мере неправдоподобным с общей точки зре­ния теории развития». Он объясняет происхождение нравственного чувства из чувств общительности, которые существуют инстинктивно или врождены у низших животных и, вероятно, также у че­ловека. Истинную основу всех нравственных чувств Дарвин видел «в общественных инстинктах, в силу которых животное находит удовольствие в обществе сотоварищей,- в чувстве некоторой симпатии с ними и в выполнении по отношению к ним разных услуг». При этом Дарвин понимал чувство симпатии (сочувствие) в его точном смысле: не в смысле соболезнования или «любви», а в смысле «чувства товарищества», «взаимной впечатлительно­сти» - в том смысле, что на человека способны влиять чувства другого или других.

Высказав это первое положение, Дарвин указал далее на то, что во всяком виде животных, если в нем сильно разовьются ум­ственные способности в такой же мере, как у человека,- непремен­но разовьется также общественный инстинкт. И неудовлетворение этого инстинкта неизбежно будет приводить индивидуума к чув­ству неудовлетворенности и даже страданий, если, рассуждая о своих поступках, индивидуум увидит, что в таком случае «по­стоянный», всегда присущий общественный инстинкт уступил у него каким-нибудь другим инстинктам, хотя и более сильным в эту минуту, но не постоянным и не оставляющим по себе очень сильного впечатления.

Таким образом, нравственное чувство Дарвин понимал вовсе не в виде мистического дара неизвестного и таинственного проис­хождения, каким оно представлялось Канту. «Любое животное,- писал Дарвин,- обладающее определенными общественными ин­стинктами, включая сюда родительские и сыновние привязанно­сти, неизбежно приобретет нравственное чувство, или совесть (кантовское «знание долга»), как только его умственные способности будут в такой же степени развиты, как у человека» 23.

К этим двум основным положениям Дарвин прибавил два вто­ростепенных.

Когда развивается разговорный язык, писал он, и является уже возможность выражать желания общества, тогда «общественное» мнение насчет того, как каждый член общества должен был бы поступить, естественно становится сильным и даже главным руко­водителем поступков. Но влияние одобрения поступков обществом или неодобрения всецело зависит от силы развития взаимной сим­патии. Мы придаем значение мнениям других только потому, что находимся в симпатии (в содружестве) с ними; и общественное мнение влияет в нравственном направлении только в том случае, если достаточно сильно развит общественный инстинкт.

Правильность этого замечания очевидна; оно опровергает воз­зрение Мандевиля (автора «Басни о пчелах»24) и его более или менее открытых последователей XVIII века, которые пытались представлять нравственность как собрание условных обычаев.

Наконец, Дарвин упомянул также о привычке, как одной из деятельных сил в выработке нашего отношения к другим. Она усиливает общественный инстинкт и чувства взаимной симпатии, а также и повиновение суждениям общества.

Высказав сущность своих воззрений в этих четырех положе­ниях, Дарвин затем развил их.

Он рассмотрел сперва общительность у животных, насколько они любят быть в обществе и как скверно они себя чувствуют в оди­ночестве: их постоянное общение между собою, их взаимные предостережения и взаимную поддержку на охоте и для самозащиты. «Нет сомнения,- говорил он,- что общительные животные чув­ствуют взаимную любовь, которой нет у взрослых необщительных животных». Они могут не особенно сочувствовать друг другу в удовольствиях, но вполне доказанные случаи взаимного сочувствия и беде совершенно обычны; и Дарвин привел несколько таких на­иболее поразительных фактов. Некоторые из них, как, например, слепой пеликан, описанный Сэйнтсбюри, и слепая крыса, которых кормили их сородичи, стали их классическими примерами.

«При этом,- продолжал Дарвин,- кроме любви и симпатии мы знаем у животных другие качества, тоже связанные с общественными инстинктами, которые мы, люди, назвали бы нравствен­ными качествами».

И он привел несколько примеров нравственного чувства у собак и слонов *.

* С тех пор Герберт Спенсер, прежде отрицательно относившийся к нравствен­ности у животных, привел в журнале «Nineteenth Century» Джемса Ноульса несколько таких фактов. Они воспроизведены в его «Principles of Ethics». Т. 2. Приложение Д («Совесть у животных») 25.

Вообще понятно, что для всякого действия сообща (а у неко­торых животных такие действия вполне обычны: вся жизнь состоит из таких действий) требуется наличность некоторого сдерживающего чувства. Впрочем, нужно сказать, что Дарвин не разра­ботал вопроса об общественности у животных и о зачатках у них нравственных чувств в той мере, в какой это нужно было бы ввиду важного значения этих чувств в его теории нравственности.

Переходя затем к человеческой нравственности, Дарвин заметил, что, хотя у человека, каким он сложился теперь, имеется мало гениальных инстинктов, он тем не менее представляет общитель­ное существо, которое сохранило с очень отдаленных времен некоторого рода инстинктивную любовь и сочувствие к своим сороди­чам. Эти чувства действуют как полусознательно двигающие (импульсивные) инстинкты, которым помогают разум, опыт и желание одобрения со стороны других.

«Таким образом, - заключал он, - общественные инстинкты, которые человек должен был приобрести уже на очень первобыт­ной ступени развития - вероятно, уже у своих обезьяноподобных предков, - еще и теперь служат причиной для некоторых его лич­ных поступков». Остальное является результатом все более и более развивающегося разума и коллективного образования.

Очевидно, что эти взгляды Дарвина будут признаны правиль­ными только теми, кто признает, что умственные способности животных отличаются от тех же способностей человека лишь сте­пенью их развития, а не по существу. Но к такому заключению пришло теперь большинство тех, кто изучал сравнительную пси­хологию человека и животных; попытки же, недавно сделанные не­которыми психологами в том направлении, чтобы отделить непро­ходимой пропастью инстинкты и умственные способности человека от инстинктов и умственных способностей животных, не достигли своей цели*.

Понятно, что из сходства инстинктов и ума человека и животных не следует, чтобы нравственные инстинкты, развитые в различных видах животных, а тем более в различных классах, были тождественны между собою. Сравнивая, например, на­секомых с млекопитающими, никогда не следует забывать, что линии, по которым пошло развитие тех и других, разошлись уже в очень раннее время развития животного населения земного шара. В результате среди муравьев, пчел, ос и т. д. получилось глубо­кое физиологическое разделение в их строении и всей их жизни, между различными отделами того же вида (работники, трутни, матки), а с тем вместе и глубокое физиологическое разделение труда в их обществах (или, вернее, разделение труда и фи­зиологическое разделение в строении). Такого разделения нет у млекопитающих. Вследствие чего едва ли возможно людям су­дить о «нравственности» рабочих пчел, когда они убивают самцов в своем улье. Потому-то приведенный Дарвином пример из жизни пчел и был встречен так враждебно в религиозном лагере. Обще­ства пчел, ос и муравьев и общества млекопитающих так давно по­шли своими собственными путями развития, что между ними во многом утратилось взаимное понимание. Такое же взаимонепони­мание, хотя и в меньшей мере, мы видим и между человеческими обществами на разных ступенях развития.

* Неспособность муравья, собаки или кошки сделать открытие или напасть на истинное разрешение какого-нибудь затруднения, на которую так часто указы­вают некоторые из писавших об этом предмете, вовсе не доказывает существенного различия между способностями человека и животных, так как точно такой же не­достаток находчивости и изобретательности постоянно встречается и у человека. Подобно муравью в одном из опытов Леббока (John Lubbok) 26, тысячи людей, ранее не ознакомившихся с местами, точно так же пытаются перейти реку вброд и гибнут при этих попытках раньше, чем перекинут через нее какой-нибудь перво­бытный мост, например в виде свалившегося дерева. Я знаю это из опыта, что тоже подтвердят все исследователи диких первобытных стран.

С другой стороны, мы встречаем у животных коллективный разум муравьиного гнезда или пчелиного улья. И если один муравей или одна пчела из тысячи нападает на верное решение, остальные подражают ему: и тогда они решают задачи гораздо более трудные, чем те, на которых так забавно осеклись муравей, пчела или кошка в (опытах) неко­торых натуралистов и, смею сказать, сами натуралисты в постановке своих опытов и заключениях. Пчелы на Парижской выставке и придуманная ими защита от постоянной помехи их работе, когда они узою залепили окошечко (см.; Взаимная помощь. Гл. 1), и любой из хорошо известных фактов изобретательности у пчел, муравьев, волков в их охотах вполне подтверждают вышесказанное.

А между тем нравственные понятия человека и поступки насе­комых, живущих обществами, имеют между собою столько общего, что величайшие нравственные учителя человечества не задумы­вались ставить в пример человеку некоторые черты из жизни му­равьев и пчел. Мы, люди, не превосходим их в преданности каждого своей группе; а с другой стороны, не говоря уже о войнах или о случавшихся по временам поголовных истреблениях рели­гиозных отщепенцев или политических противников, законы чело­веческой нравственности подвергались в течение веков глубочай­шим изменениям и извращениям. Достаточно вспомнить о человеческих жертвах, приносившихся божествам, о заповеди «око за икс» и «жизнь за жизнь» Ветхого завета, о пытках и казнях и т. д. и сравнить эту «нравственность» с уважением всего живущего, которое проповедовал Бодисатва 27, или с прощением всех обид, которое проповедовали первые христиане, чтобы понять, что нравственные начала подлежат такому же «развитию», а по временам и извращению, как и все остальное.

Мы вынуждены, таким образом, признать, что если различие между нравственными понятиями пчелы и человека является пло­дом расхождения физиологического, то поразительное сходство между теми и другими в других существенных чертах указывает нам на единство происхождения.

Дарвин пришел, таким образом, к заключению, что обществен­ный инстинкт представляет общий источник, из которого разви­лись все нравственные начала. И он попытался определить науч­ным образом, что такое инстинкт?

К сожалению, научная психология животных еще очень слабо разработана. А потому крайне трудно еще разобраться в сложных отношениях между собственно общественным инстинктом и ин­стинктами родительскими, сыновними и братскими, а также между разными другими инстинктами и способностями, как-то: взаим­ной симпатией, с одной стороны, и рассуждением, опытом и под­ражанием - с другой *. Дарвин вполне сознавал эту трудность, а потому выражался чрезвычайно осторожно. Родительские и сы­новние инстинкты «по-видимому, лежат в основании инстинктов общительности»,- писал он; а в другом месте он выразился так: «Чувство удовольствия от нахождения в обществе, вероятно, пред­ставляет распространение родительских и сыновних привязанно­стей, так как инстинкт общительности, по-видимому, развивается долгим пребыванием детей со своими родителями» (с. 161).

* Происхождение человека. С. 163 (русского перевода).

Такая осторожность в выражениях вполне естественна, так как и других местах Дарвин указывает на то, что общественный ин­стинкт - особый инстинкт, отличный от других; естественный от­бор способствовал его развитию ради него самого, вследствие его полезности для сохранения и благосостояния вида. Это такой ос­новной инстинкт, что, если он входит в противоречие с другим таким могучим инстинктом, как привязанность родителей к своему потомству, он иногда берет верх. Так, например, птицы, когда насту­пает время их осеннего перелета, иногда покидают своих малень­ких птенцов (вторых выводков), неспособных выдержать долгий перелет, чтобы присоединиться к своим товарищам (с. 164-165).

К этому очень важному факту я могу прибавить, что такой же инстинкт общительности сильно развит у многих низших живот­ных, как, например, у сухопутного краба, а также у некоторых рыб, у которых проявление этого инстинкта трудно рассматривать кик расширение родительского или сыновнего инстинкта. В этих случаях я скорее склонен видеть в нем распространение братских и сестринских отношений или же чувств товарищеских, которые, вероятно, развиваются во всех тех случаях, когда значительное количество молодняка, вылупившегося в известное время в данном месте (насекомых или даже птиц разных видов), продолжает жизнь сообща, с родителями или сами по себе. По всей вероят­ности, вернее было бы рассматривать общественные и родитель­ские, а также и братские инстинкты как два тесно связанных инстинкта, причем первый, общественный, быть может, развился ранее второго, а потому и сильнее его, но оба развивались рядом друг с другом в эволюции животного мира. Развитию обоих по­могал, конечно, естественный отбор, который поддерживал равновесие между ними, когда они противоречили один другому, и таким образом содействовал благу всего вида *.

* В прекрасном разборе общественного инстинкта на странице 32 профессор Ллойд Морган, автор хорошо известных работ об инстинкте и уме животных, говорит: «На этот вопрос Кропоткин заодно с Дарвином и Эспинасом, вероятно, ответил бы без колебания, что первоначальным источником общественной ячейки было продолжительное пребывание сообща группы родителей с их потомством»28. Совершенно верно; я только прибавил бы слова: «или же потомства без родителей», так как эта прибавка лучше согласовалась бы с вышеприведенными фактами, а также вернее передала бы мысль Дарвина.

Самая важная часть в этике Дарвина - это, конечно, его объ­яснение нравственного сознания в человеке и его чувства долга и угрызений совести. В объяснении этих чувств больше всего сказы­валась слабость всех этических теорий. Канту, как известно, в его вообще прекрасно написанном сочинении о нравственности совер­шенно не удалось доказать, почему следует повиноваться его кате­горическому императиву, если только он не представляет изъявле­ния воли верховного существа. Мы можем вполне допустить, что «нравственный закон» Канта (если слегка изменить его формули­ровку, удерживая, однако, его сущность) представляет необходи­мое заключение человеческого разума. Мы, конечно, возражаем против метафизической формы, приданной Кантом своему закону, но в конце концов его сущность, которую Кант, к сожалению, не выразил,- не что иное, как справедливость, одинаковая справед­ливость для всех (equite, equity). И если перевести метафизиче­ский язык Канта на язык индуктивных наук, мы можем найти точки соглашения между его объяснением происхождения нрав­ственного закона и объяснением естественных наук. Но это решает только половину задачи. Предположив (чтобы не затягивать спо­ра), что кантовский «чистый разум» помимо всякого наблюдения, всякого чувства и инстинкта, уже в силу своих прирожденных ка­честв неизбежно приходит к закону справедливости, подобному «повелению» Канта; допуская даже, что никакое мыслящее суще­ство никак не может прийти к другому заключению, ибо таковы прирожденные свойства разума,- допуская все это и вполне при­знавая возвышающий характер кантовской нравственной филосо­фии, все-таки остается нерешенным великий вопрос всякого учения о нравственности: «Почему должен человек повиноваться нравственному закону, или положению, утверждаемому его разумом», или, по крайней мере, «откуда это чувство обязательности, которое сознает человек?»

Некоторые критики кантовской философии нравственности уже указывали на то, что этот основной вопрос она оставила нерешен­ным. Но они могли бы прибавить, что он сам признал свою неспо­собность решить его. После того как он в продолжение четырех лет усиленно думал об этом вопросе и писал о нем, он признавал в своей почему-то вообще опускаемой из вида «Философской теории Веры» (часть 1, «О существенном недостатке человеческой приро­ды»; напечатана в 1702 г.), что он так и не мог найти объяснения происхождения нравственного закона. В сущности, он отказался от решения всего этого вопроса, признавши «непостижимость этой способности - способности, указывающей на божественное про­исхождение». Сама эта непостижимость, писал он, должна поднять дух человека до энтузиазма и дать ему силу идти на всевозможные жертвы, которых потребует от него уважение к своему долгу»*.

* Кант. Сочинения. Издание Hartenstein’a. Т. 6. С. 143-144.

Такое решение, после четырехлетнего мышления, равносильно полному отказу философии от решения этой задачи и передачи ее в руки религии.

Интуитивная философия признала, таким образом, свою неспо­собность решить эту задачу. Посмотрим же, как решает ее Дарвин с точки зрения естествоиспытателя.

Вот, говорит он, человек, который уступил чувству самосохра­нения и не рискнул своею жизнью, чтобы спасти жизнь другого че­ловека, или же, побуждаемый голодом, он украл что-нибудь. В обо­их случаях он повиновался совершенно естественному инстин­кту - отчего же он чувствует себя «не по себе». С какой стати он теперь думает, что ему следовало повиноваться какому-то другому инстинкту и поступить иначе.

Потому, отвечает Дарвин, что в человеческой природе наиболее «постоянно живучие общественные инстинкты берут верх над ме­нее постоянно живучими» (the more enduring social instincts conquer the less persistent instincts).

Наша нравственная совесть, продолжает Дарвин, всегда имеет характер обзора прошлого; она говорит в нас, когда мы думаем о своих прошлых поступках; и она бывает результатом борьбы, в ко­торой менее прочный, менее постоянный личный инстинкт уступает перед более постоянно присущим общественным инстинктом. У жи­вотных, всегда живущих обществами, «общественные инстинкты всегда налицо, они всегда действуют» (с. 171 русского пе­ревода).

Такие животные во всякую минуту готовы присоединиться для защиты группы и так или иначе идти друг другу на помощь. Они чувствуют себя несчастными, когда отделены от других. И то же самое с человеком. «Человек, у которого не было бы следа таких инстинктов, был бы уродом» (с. 162).

С другой стороны, желание утолить голод или дать волю своей досаде, избежать опасности или присвоить себе что-нибудь, при­надлежащее другому, по самой своей природе желание временное. Его удовлетворение всегда слабее самого желания; и когда мы думаем о нем в прошлом, мы не можем возродить это желание с той силой, какую оно имело до своего удовлетворения. Вследствие этого, если человек, удовлетворяя такое желание, поступил на­перекор своему общественному инстинкту и потом размышляет о своем поступке - а мы постоянно это делаем,- он неизбежно при­ходит к тому, что «станет сравнивать впечатления ранее пережи­того голода, или удовлетворенного чувства мести, или опасности, избегнутой за счет другого, с почти постоянно присущим инстинктом симпатии и с тем, что он ранее знал о том, что другие признают похвальным или же заслуживающим порицания». И раз он сде­лает это сравнение, «он почувствует то же, что чувствует, когда что-нибудь помешает ему последовать присущему инстинкту или привычке; а это у всех животных вызывает неудовлетворенность и даже заставляет человека чувствовать себя несчастным».

После этого Дарвин показывает, как внушения этой совести, которая всегда «глядит на прошлое и служит руководителем для бу­дущего», может принять у человека вид стыда, сожаления, раская­ния или даже жестокого упрека, если чувство подкрепляется размышлением о том, как поступок будет обсуждаться другими, к которым человек питает чувство симпатии... Понемногу привычка неизбежно будет все более усиливать власть совести над по­ступками и в то же время будет согласовывать все более и более желания и страсти личности с ее общественными симпатиями и ин­стинктами *. Общее, главное затруднение для всякой философии нравственного чувства состоит в объяснении первых зародышей чувства долга - обязательности возникновения в уме человека по­нятия, идеи долга. Но раз это объяснение дано, накопление опыта в обществе и развитие коллективного разума объясняет все осталь­ное.

* В подстрочном примечании Дарвин со свойственной ему прозорливостью делает, однако, одно исключение. «Враждебность или ненависть,- прибавляет он,- по-видимому, также оказывается упорным чувством, быть может, более упор­ным, чем всякое другое... Это чувство должно быть поэтому врожденным, и во вся­ком случае оно держится очень упорно. Оно представляет, по-видимому, допол­нение и противоположность общественного инстинкта» (примечание) 27). Это чувство, глубоко вкоренившееся в природе животных, очевидно, объясняет упорные войны, ведущиеся между разными группами и видами животных, а также и людей. Оно также объясняет одновременное существование двух нравственных законов среди цивилизованных людей. Но этот обширный и до сих пор не разработанный пример лучше будет обсудить, говоря об идее справедливости...

Мы имеем, таким образом, у Дарвина первое объяснение чув­ства долга на естественнонаучном основании. Оно, правда, проти­воречит ходячим понятиям о природе животных и человека, но оно верно. Почти все писавшие до сих пор о нравственном начале ис­ходили из совершенно недоказанной предпосылки, утверждая, что сильнейший из инстинктов человека, а тем более животных, есть инстинкт самосохранения, который, благодаря некоторой неточности их терминологии, они отождествляют с самоутверждением или собственно с эгоизмом. В этот инстинкт они включали, с одной стороны, такие основные побуждения, как самозащиту, самосо­хранение и даже удовлетворение голода, а с другой стороны, та­кие производные чувства, как страсть к преобладанию, жадность, злобу, желание мести и т.п. И этот ералаш, эту разношерстную смесь инстинктов и чувств у животных и у людей современной куль­туры они представляли в виде всепроникающей и всемогущей си­лы, не встречающей в природе животных и человека никакого про­тиводействия, кроме некоторого чувства благоволения или жа­лости.

Понятно, что раз признано было, что такова природа человека и всех животных, тогда уже ничего более не оставалось, как на­стаивать на смягчающем влиянии учителей нравственности, взы­вающих к милосердию; причем дух своих учений они заимствуют из мира, лежащего вне природы,- вне и превыше мира, доступно­го нашим чувствам. И влияние своих учений они стараются уси­лить поддержкой сверхъестественных сил. Если же кто отказывал­ся от таких взглядов, как, например, Гоббс, то ему оставалось толь­ко одно: придать особое значение карательному влиянию Государ­ства, руководимого гениальными законодателями, что сводилось, в сущности, только к тому, что то же обладание «истиной» припи­сывалось не жрецу, а законодателю.

Начиная со средних веков, основатели этических школ, боль­шей частью мало знакомые с Природою, изучению которой они предпочитали метафизику, представляли инстинкт самоутвержде­ния личности как первое необходимое условие существования как животного, так и человека. Повиноваться его велениям считалось основным законом природы, не повиноваться - привело бы к пол­ному поражению вида и, в конце концов, к его исчезновению. И вы­вод из этого был тот, что бороться с эгоистическими побуждения­ми человек мог, только призывая на помощь сверхприродные силы. Торжество нравственного начала представлялось поэтому как тор­жество человека над природою, которого он может достигнуть только с помощью извне, являющуюся вознаграждением за его добрые желания.

Нам говорили, например, что нет более высокой добродетели, нет более высокого торжества духовного над телесным, как само­пожертвование для блага людей. На деле же самопожертвование для блага муравьиного гнезда или для безопасности стаи птиц, ста­да антилоп или общества обезьян есть факт зоологический, еже­дневно повторяющийся в природе, для которого в сотнях и тысячах животных видов ничего другого не требуется, кроме естественно сложившейся взаимной симпатии между членами того же вида, постоянной практики взаимной помощи и сознания жизненной энергии в индивидууме.

Дарвин, знавший природу, имел смелость сказать, что из двух инстинктов - общественного и личного - общественный сильнее, настойчивее и более постоянно присущий инстинкт, чем второй. И он был, безусловно, прав. Все натуралисты, изучавшие жизнь животных в природе, особенно на материках, еще слабо заселен­ных человеком, безусловно, были бы на его стороне. Инстинкт вза­имной помощи действительно развит во всем животном мире, потому что естественный подбор поддерживает его и безжалостно истребляет те виды, в которых он почему-либо ослабевает. В вели­кой борьбе за существование, ведущейся каждым животным ви­дом против враждебных ему климатических условий, внешней об­становки жизни и естественных врагов, больших и малых, те виды имеют наибольшие шансы выжить, которые последовательнее дер­жатся взаимной поддержки, тогда как те виды, которые этого не делают, вымирают. И то же самое мы видим в истории челове­чества.

Любопытно заметить, что, придавая такое значение обществен­ному инстинкту, мы возвращаемся к тому, что уже понял великий основатель индуктивной науки Бэкон. В своем знаменитом сочи­нении «Instauratio Magna» («Великое возрождение наук») Бэкон писал: «Все существа имеют инстинкт (appetite) к двоякого рода благам: одни из них для самого существа, а другие- поскольку оно составляет часть какого-нибудь большого целого; и этот по­следний инстинкт более ценен и более силен, чем первый, так как он содействует сохранению более объемлющего. Первое может быть названо индивидуальным, или личным, благом, а второе - благом общины... И, таким образом, вообще бывает, что инстинктами управляет сохранение более объемлющего»*.

* On the Dignity and Advancement of Learning. Book VII. Г.ч. I. С. 270, издано в Bohn’s Library. Конечно, доказательство Бэкона в подтверждение его мысли не достаточно; но надо помнить, что он только устанавливал общие линии науки, которую предстояло разработать его последователям. Ту же мысль выразили впоследствии Гуго Гроций и некоторые другие мыслители.

В другом месте Бэкон возвращался к той же идее, говоря о «двух аппетитах (инстинктах) живых существ: 1) самосохранения и защиты и 2) размножения и распространения», причем он при­бавлял: «Последний, будучи активным, по-видимому, сильнее и ценнее первого»29. Возникает, конечно, вопрос: согласно ли такое представление о животном мире с теорией естественного отбора, в которой борьба за существование внутри самого вида считалась необходимым условием для появления новых видов и Эволюции, т.е. прогрессивного развития вообще.

Так как я подробно рассмотрел этот вопрос в труде «Взаимная помощь», то я не стану здесь снова разбирать его, а только добав­лю следующее замечание: в первые годы после появления «Проис­хождения видов» Дарвина мы все были склонны думать, что ост­рая борьба за средства существования между членами одного и того же вида была необходима, чтобы усилить изменчивость и вызвать появление новых разновидностей и видов. Наблюдение мною природы в Сибири, однако, зародило во мне первые сомнения в существовании такой острой борьбы внутри видов; оно показало напротив, громадное значение взаимной поддержки во время переселений животных и вообще для сохранения вида. Затем, по мере того как биология глубже проникала в изучение живой природы и знакомилась с непосредственным влиянием среды, производящим изменения в определенном направлении - особенно в тех случаях, когда во время своих переселений одна часть вида бывает отрезана от остальных,- стало возможным понимать «борьбу за жизнь» в более широком и более глубоком смысле. Биологи вынуждены были признать, что группы животных часто действуют как одно целое и ведут борьбу с неблагоприятными условиями жизни или же с внешними врагами, какими бывают соседние виды, при помощи взаимной поддержки среди своих групп. В таком случае при­обретаются навыки, уменьшающие внутреннюю борьбу за жизнь и в то же время ведущие к высшему развитию ума среди тех, кто практикует взаимную помощь. Природа полна таких примеров, причем в каждом классе животных на высшей ступени развития стоят именно наиболее общительные виды. Взаимная помощь внутри вида является, таким образом (как это вкратце высказал уже Кесслер), главным фактором, главным деятелем того, что можно назвать прогрессивным развитием.

Природа может поэтому быть названа первым учителем этики, нравственного начала для человека. Общественный инстинкт, при­рожденный человеку, как и всем общественным животным,- вот источник всех этических понятий и всего последующего развития нравственности.

Исходная точка для всякого труда о теории нравственности, или этики, была указана Дарвином спустя триста лет после того, как первые попытки в этом направлении были сделаны Бэконом и отчасти Спинозой и Гете *. Взяв общественный инстинкт за исход­ную точку для дальнейшего развития нравственных чувств, можно было, утвердив дальнейшими фактами это основание, строить на нем всю этику. Но такой работы до сих пор еще не было сделано.

* См.: Разговоры Эккермана с Гете 30.

Те из строителей теории развития, которые касались вопроса о нравственности по той или другой причине, шли по путям, приня­тым писателями по этике в до-дарвиновский и в до-ламарковский период, а не по тем, которые Дарвин наметил - может быть, слиш­ком кратко - в «Происхождении человека».

Это замечание прилагается и к Герберту Спенсеру. Не вдаваясь здесь в обсуждение его Этики (это будет сделано в другом месте), замечу только, что свою философию нравственности Спенсер пост­роил по другому плану. Этическая и социологическая части его «Синтетической философии» были написаны задолго до появления дарвиновского очерка о нравственном чувстве под влиянием от­части Огюста Конта и отчасти бентамовского «утилитаризма» и сенсуалистов XVIII века**.

** «Данные Этики» Спенсера появились в 1879 году, а его «Справедливость»- и 1891 году, т.е. долго спустя после появления дарвиновского «Происхождения человека» в 1871 году. Но «Социальная статика» Спенсера вышла уже в 1850 году; Спенсер был, конечно, прав, когда указал на различи между ним и Контом; но влияние на него основателя позитивизма неоспоримо, несмотря на глубокое раз­личие между строем ума того и другого философа. Чтобы составить себе понятие о влиянии Конта, достаточно сравнить биологические взгляды Спенсера со взгля­дами французского философа, особенно как они изложены в III главе его «Discours Preliminaires», в первом томе «Politique Positive» 31.

В этике Спенсера влияние Конта особенно выступает в значении, придаваемом Спенсером установке различия между «военной» и «промышленной» ступенью развития человечества, а также в противоположении «эгоизма» «альтруизму». Это последнее слово Спенсер употреблял именно в слишком широком, а потому и не­определенном смысле, в каком его употреблял Конт, когда впервые ввел это слово32.

Только в первых главах «Справедливости» (напечатанных в журнале «Nineteenth Century» в марте и апреле 1890 года) нахо­дим мы у Спенсера упоминание об «Этике Животных» и «под-чело­веческой справедливости», которым Дарвин придавал такое зна­чение в развитии нравственного чувства у человека. Любопытно, что это упоминание ничем не было связано с остальною этикой Спенсера, так как он не считал первобытных людей обществен­ными существами, общества которых были бы продолжением пле­мен и обществ, обычных среди животных. Оставаясь верным Гоббсу, он рассматривал дикарей, как ничем не связанные сбори­ща людей, чуждых друг другу, где происходят постоянные враж­да и ссоры, причем эти сборища выходят из хаотического состоя­ния только тогда, когда какой-нибудь выдающийся человек, взяв в свои руки власть, организует общественную жизнь.

Таким образом, глава о животной этике, прибавленная Спенсе­ром позднее, является надстройкой в общей системе нравственной философии Спенсера, и он не объяснил, почему он счел нужным в этом пункте изменить свои прежние воззрения. Во всяком случае, нравственное чувство у человека не представляет у него дальней­шего развития чувств общительности, существовавших уже у пред­ков человека. По его мнению, оно появилось в человеческих об­ществах гораздо позже и произошло из ограничений, наложенных на людей их политическими, общественными и религиозными руко­водителями (Данные Этики. § 45). Понятие о долге, как это гово­рил Бэн, после Гоббса является и у Спенсера как продукт при­нуждения (Coersion) со стороны временных начальников во время ранних периодов жизни людей или, вернее, как «воспоминание» о нем.

Это предположение, которое, к слову сказать, трудно было бы подтвердить теперь научным исследованием, кладет свой отпеча­ток на всю этику Спенсера. Для него история человечества делится на два периода: «военный», продолжающийся еще и до сих пор, и «промышленный», медленно нарождающийся в настоящее вре­мя; и оба требуют своей собственной особой нравственности. Во время боевого периода принуждение было более чем необходимо: без него прогресс был бы невозможен. На этой ступени развития человечества необходимо было также, чтобы личность приносилась в жертву обществу и чтобы ради этого выработался особый ко­декс нравственности. Такая необходимость принуждения государ­ством и пожертвования личностью должна будет продолжаться, покуда промышленный строй не возьмет вполне верх над боевым. Таким образом. Спенсер признает две разные этики, приспособ­ленные к двум разным ступеням развития (§ 48-50), и это ведет его к ряду заключений, правильность которых обусловливается истинностью основного утверждения.

Учение о нравственных началах является, следовательно, иска­нием компромисса, соглашения между законами враждебности и законами дружелюбия - равенства и неравенства (§ 85). А так как из этого столкновения двух противоположных начал нет выхо­да, так как наступление промышленного строя возможно будет только тогда, когда закончится борьба между ним и военным стро­ем, то пока возможно только внести в отношения людей между собою некоторую долю «благожелательности», которая может не­много смягчить современный строй, основанный на индивидуа­листических началах. Вследствие этого его попытка научно уста­новить основные начала нравственности кончается неудачей, и в конце концов он приходит к совершенно неожиданному выводу, утверждая, что все теории нравственности, философские и рели­гиозные, дополняют друг друга. В то время как мысль Дарвина была совершенно противоположна: Дарвин признавал, что источ­ником, из которого берут начало все системы этики и все нравст­венные учения, включая и этическую часть различных религий, были общительность и сила общественного инстинкта, проявляю­щиеся уже в животном мире, а тем более у самых первобытных племен,- Спенсер, подобно Гексли, колеблется между теориями принуждения, утилитаризма и религии, не находя вне их источника нравственности.

В заключение следует прибавить, что, хотя понимание Спенсе­ром борьбы между эгоизмом и альтруизмом очень сходно с отно­шением Конта к этому вопросу, тем не менее понимание общест­венного инстинкта философом-позитивистом, несмотря на то что он отрицал изменчивость видов, было ближе к пониманию Дарвина, чем понимание Спенсера. Обсуждая значение общественных и индивидуальных инстинктов, Конт, нисколько не колеблясь, при­знал преобладающее значение первых. Он даже видел в этом признании отличительную черту философии нравственности, порвавшей с теологией и метафизикой, но не развил этого утверж­дения до логического конца *.

* «Позитивная нравственность, - писал Конт, - таким образом, отличается не только от метафизической, но также и от теологической тем, что она признает универсальным началом преобладание общественных чувств». (Politique Positive, Discours Preliminaires. Часть II. С. 93 и в нескольких других местах). К несчастью, искры гениальности, рассыпанные по всему «Discours Preliminaires», часто затем­няются позднейшими идеями Конта, которые нельзя считать развитием позитив­ного метода.

Как уже было сказано выше, никто из ближайших последова­телей Дарвина не попытался далее развить его этическую фило­софию. Джордж Романэс, вероятно, составил бы исключение, так как он .предполагал после своих исследований об уме животных перейти затем к вопросам этики у животных и к выяснению проис­хождения нравственного чувства. Для этой цели он уже собирал данные *. К сожалению, мы лишились его, раньше чем он успел подвинуться в своей работе.

* Он упомянул об этом в своем труде «Умственное развитие животных» (Mental Evolution in Animals. L., 1883. Р. 352).

Что касается до других последователей теории развития, то они или пришли к выводам, совершенно отличным от взглядов Дар­вина, как это случилось с Гексли в его лекции «Эволюция и Эти­ка», или же, приняв за основание теорию развития, они работали в другом направлении. Такова нравственная философия Марка Гюйо **, в которой разбираются высшие проявления нравствен­ности без упоминания об этике в животном мире ***. Я счел нуж­ным поэтому снова разработать этот вопрос в книге «Взаимная помощь как фактор эволюции», в которой инстинкты и привычки взаимной поддержки рассмотрены как одно из начал и деятелей прогрессивного развития.

** «Essais d’une morale sans obligation ni sanction». Имеется русский перевод.

*** Работа профессора Ллойда-Моргана, который недавно вполне переде­лал под новым заглавием (Animals Behaviour. L., 1900) свою прежнюю книгу об уме животные, еще не кончена, и о ней можно упомянуть только потому, что она обе­щает полный разбор этого вопроса, особенно с точки зрения сравнительной психологии. Другие работы, касающиеся того же вопроса или имеющие с ним соотно­шение, особенно превосходная книга Эспинаса «Les Societes Animales»33 , упомя­нуты мною в предисловии к книге «Взаимная помощь».

Теперь те же общественные привычки предстоит нам разобрать с двоякой точки зрения: унаследованных этических наклонностей и этических уроков, которые наши первобытные предки черпали из наблюдения природы. Я должен поэтому извиниться перед чи­тателем в том, что вкратце упомяну о некоторых фактах, уже рас­смотренных в моей работе о взаимной помощи, с целью показать их этическое значение.

Рассмотрев взаимопомощь как оружие вида в его борьбе за жизнь, т.е. «в том смысле, в каком она важна для естествоиспы­тателя», я вкратце укажу теперь, что она представляет как источ­ник зарождения этических чувств у человека. С этой стороны она полна глубокого интереса для этической философии.

Первобытный человек жил в тесном сообществе с животными. С некоторыми из них он, по всей вероятности, делил свое жилье под навесами скал, в трещинах между скал, а иногда и в пещерах; очень часто он делил с ними и пищу. Не далее лет так полтораста назад туземцы Сибири и Америки удивляли наших натуралистов своим исчерпывающим знанием привычек жизни самых диких зве­рей и птиц; но первобытный человек стоял в еще более тесном об­щении с обитателями лесов и степей и знал их еще лучше. Массо­вое истребление жизни лесными и луговыми пожарами, отрав­ленными стрелами и тому подобным тогда еще не начиналось; и по поразительному, невероятному обилию животных, которое встретили первые переселенцы в Америке, так прекрасно описанному первоклассными естествоиспытателями, как Одюбон, Азара и многие другие, мы можем составить себе понятие о плотности животного населения на земле в течение раннего послеледнико­вого периода.

Человек древнейшего и новейшего каменного века жил, стало быть, в тесном сообществе со своими немыми братьями - подобно тому как Беринг, вынужденный зимовать на одном из островов около полуострова Аляски, жил со своим экипажем среди бес­численных стад полярных лисиц, бегавших среди людского табора, съедавших провизию и по ночам приходивших грызть даже шкуры, на которых спали люди.

Наши первобытные предки жили среди животных и с ними. И как только они начали вносить какой-нибудь порядок в свои наблюдения природы и передавать их своему потомству, животные и их жизнь и нравы давали главный материал для устной энцикло­педии знаний и житейской мудрости, которая выражалась в виде поговорок и пословиц. Психология животных была первой психо­логией, изученной человеком, и до сих пор она составляет излюб­ленный предмет рассказов у костра в степях и лесах. Жизнь жи­вотных, тесно связанная с жизнью человека, была также предметом первых зачатков искусства; ею вдохновлялись первые граверы и скульпторы, и она входила в состав самых древних этических преданий и мифов о создании мира.

Теперь первое, что наши дети узнают из зоологии, это рассказы про хищников - львов и тигров. Но первое, что первобытные ди­кари должны были узнавать о природе, это было то, что она пред­ставляет громаднейшее сборище животных родов и племен: обезьянье племя, столь близкое к человеку, вечно рыщущее волчье племя, всезнающее, болтливое птичье племя, вечно работающее племя муравьев и т.д.* Для них животные были продолжением, распространением их собственного племени, только они были го­раздо более мудры, чем люди. Первым зачатком обобщения в при­роде - такого еще неопределенного, что оно едва отличалось от простого впечатления,- должно было быть то, что живое существо и его племя не отделены друг от друга. Мы можем их отделять, но они не могли. Сомнительно даже, чтобы они могли представлять жизнь иначе как среди рода или племени.

* Киплинг прекрасно понял это в своем рассказе о Маугли.

В ту пору неизбежно должно было сложиться именно такое представление о природе. Среди своих ближайших сородичей, обезьян, человек видел сотни видов **, живших большими обществами, где все члены каждого общества были тесно соединены между собою. Он видел, как обезьяны поддерживают друг друга, когда идут на фуражировку, как осторожно они переходят с места на место, как они соединяются против общих врагов, как они ока­зывают друг другу мелкие услуги, вытаскивая, например, шипы и колючки, попавшие в шерсть товарища, как они тесно скучи­ваются в холодную погоду и т. д. Конечно, обезьяны часто ссо­рились между собой, но в их ссорах было, как и теперь бывает, больше шума, чем повреждений; а по временам, в минуты опас­ности, они проявляли поразительные чувства взаимной привязан­ности, не говоря уже о привязанности матерей к своим детям и старых самцов к своей группе. Общительность была, таким обра­зом, отличительной чертой у всего племени обезьян; и если теперь есть два необщественных вида больших обезьян - горилла и орангутанг,- живущие лишь малыми семьями, то тот самый факт, что эти два вида занимают каждый очень малую территорию, по­казывает, что они - вымирающие виды, может быть, потому выми­рающие, что человек вел против них ожесточенную войну, как про­тив видов, слишком близких к человеку.

** В третичном периоде их существовало, говорят знающие геологи, до тысячи различных видов.

Первобытный дикарь видел и знал, далее, что даже среди хищ­ных животных есть один всеобщий закон: они никогда не убивают друг друга. Некоторые из них очень общительны - таково все со­бачье племя: шакалы, дикие собаки Индии и гиены.

Другие живут небольшими семействами, и даже и из них наибо­лее умные, как львы и леопарды, собираются для охоты, подобно племенам собак *. Что же до тех немногих, которые живут - те­перь по крайней мере - совершенно порознь, как тигры, или не­большими семьями, то они держатся того же правила: не убивают друг друга. Даже теперь, когда уже более нет бесчисленных стад, некогда населявших луговые степи, тигры, вынужденные кормить­ся ручными стадами человека, живут поэтому поблизости от де­ревень - даже теперь мы знаем от крестьян в Индии, что тигры держатся каждый своего владения, не ведя между собой междо­усобных войн. При этом оказывается весьма вероятным, что даже те немногие виды, в которых особи живут теперь в одиночку, как тигры, мелкие породы кошек (почти все они - ночные животные), медведи, семейство куниц, лисицы, ежи и некоторые другие,- даже эти виды не всегда вели одинокую жизнь. Для некоторых из них (лисицы, медведи) я нашел положительные свидетельства, что они оставались общественными, покуда не началось их ист­ребление человеком, а иные и по сию пору живут обществами в незаселенных пустынях; так что мы имеем полное основание ду­мать, что почти все они некогда жили обществами **. Но если бы даже всегда существовало несколько необщительных видов, то мы можем положительно утверждать, что такие виды были исключе­нием из общего правила.

* На одном фотографическом снимке, сделанном моментально при свете маг­ния, видно, что ночью на водопоях, куда приходят кучами всевозможные животные, львы приходят группами.

** См.: Взаимная помощь. Гл. I и II и приложения. Много новых фактов в под­тверждение той же мысли я собрал после появления этого издания.

Урок природы был, следовательно, тот, что даже самые сильные звери вынуждены жить сообща. Те же, кому хоть раз в жизни при­ходилось увидеть нападение, например, диких индийских собак на крупных сильных хищников, конечно, раз навсегда понимали силу родового союза и то доверие к своим силам и храбрости, которые союз внушает каждой особи.

В степях и лесах наши первобытные предки видели миллионы животных, собиравшихся в громадные общества - племена и роды. Бесчисленные стада косуль, полярных оленей, антилоп, гро­маднейшие стада буйволов и бесчисленные косяки диких лошадей, диких ослов, квагг, зебр и т. д. передвигались по беспредельным степям и сплошь да рядом паслись сообща, как еще недавно это видели путешественники в Средней Африке, где жирафы, газели и антилопы паслись бок о бок. Даже на сухих плоскогорьях Азии и Америки были стада лам или диких верблюдов, а в горах Тибета ютились сообща целые роды черных медведей. И когда человек ближе знакомился с жизнью этих животных, он скоро узнавал, как тесно соединены они между собой. Даже тогда, когда они, по-видимому, всецело были заняты кормлением и, казалось, не обра­щали никакого внимания на то, что делалось вокруг, они зорко наблюдали друг за другом, всегда готовые объединиться в каком-нибудь общем действии. Человек видел также, что во всем оленьем и козьем племени, пасутся ли они или развлекаются играми, у них всегда есть часовые, которые ни на минуту не дремлют и мо­ментально подают сигнал при приближении опасного хищника. Он знал также, как в случае внезапного нападения самцы и самки смыкаются в круг, загнав вовнутрь его всю молодежь, и как они встречают врага лицом к лицу, подвергаясь опасности быть рас­терзанными, но спасая свое еще беззащитное потомство. Он знал, что той же тактики держатся стада животных при отступлении.

Первобытный человек знал все это - все то, чего не знаем мы и что мы так охотно забываем; и он рассказывал об этих подвигах животных в своих сказках, украшая смелость и самопожертвова­ние их своею первобытной поэзией и подражая им в своих рели­гиозных обрядах, неправильно называемых теперь «танцами».

Еще менее первобытный дикарь мог не знать о больших пере­селениях животных. Он даже следовал за ними, как теперь делают чукчи, которые перекочевывают вслед за стадами диких оленей, когда тучи комаров гонят их из одной части Чукотского полуост­рова в другую, или как лапландец следует за стадами полу­ручных оленей в их не от него зависящих кочевках. И если мы, с нашей книжной ученостью и незнанием природы, не можем объ­яснить себе, как это животные, разбросанные группами по громад­ной территории, ухитряются собраться тысячами в данном месте, чтобы переплыть реку (как я это видел на Амуре) или двинуться на север, юг или запад, то наши предки, считавшие животных бо­лее мудрыми, чем самих себя, нисколько не удивлялись таким соглашениям, как и теперь не удивляются им дикари. Для них все животные - звери, птицы и рыбы - находятся в постоянном об­щении между собой. Они предостерегают друг друга едва замет­ными знаками или звуками; они осведомляют друг друга обо вся­кого рода событиях и таким образом составляют одно громадное сообщество, имеющее свои обычаи учтивого обращения и доброго соседства. Даже до сего дня глубокие следы такого понимания жизни животных сохранились в сказках и пословицах всех на­родов.

От густонаселенных, оживленных и веселых поселений сурков, сусликов, тарбаганов 34 и т. п. и из колоний бобров, которыми засе­лены были реки послеледникового периода, первобытный чело­век - сам еще бродячее существо - мог узнать выгоды оседлости, прочного жилья и работы сообща. Даже теперь мы видим (я видел это полстолетия тому назад в Забайкалье), что кочевые скотоводы, которых непредусмотрительность поразительна, узнают у тарба­гана (Tamias striatus) пользу земледелия и запасливости, так как каждую осень они грабят его подземные склады и берут себе его запасы съедобных луковиц. Дарвин уже упоминает, как дикари в голодный год учились у обезьян-бабуинов 35, какие плоды каких деревьев и кустарников могут служить подспорьем в пище. Нет никакого сомнения, что амбары мелких грызунов с запасами вся­ких съедобных семян должны были подать человеку первую мысль о возделывании злаков. В сущности, священные книги Востока содержат немало упоминаний о запасливости и трудолюбии жи­вотных и ставят их в пример человеку.

Птицы, в свою очередь,- почти все виды птиц,- давали на­шим отдаленным предкам уроки самой тесной общительности, ее радостей и предоставляемых ею громадных выгод. Большие сооб­щества уток, гусей и всяких других голенастых птиц дружным от­пором для защиты своих детенышей и яиц постоянно учили этому человека. А осенью люди, сами жившие в лесах и по берегам лес­ных речек, конечно, могли наблюдать жизнь молодых выводков птиц, собирающихся осенью в большие стаи, которые, употребив малую часть дня на то, чтобы вместе покормиться, остальное время проводят в том, что щебечут и резвятся сообща *. Кто знает, не из этих ли осенних сборищ зародилась сама мысль об осенних сборищах целых племен для племенной охоты сообща (аба у мон­голов, када у тунгусов 36), которые длятся месяц или два и являют­ся праздниками для целого племени, скрепляя вместе с тем пле­менное родство и федеральные союзы.

* Об этих сборищах упоминал, между прочим, известный зоолог проф. Кесслер. О них встречаются упоминания у всех полевых зоологов.

Человек знал также об играх, которые так любят некоторые породы животных, их спорт, их концерты и танцы (см.: Взаимная помощь. Приложения), их групповые полеты по вечерам. Он был знаком с шумными митингами ласточек и других перелетных птиц, устраиваемых в наших местах осенью, из года в год на том же месте, перед тем как начать свои далекие перекочевки на юг. И как часто человек стоял в изумлении, видя невероятно громадные пол­чища перелетных птиц, проносившихся целые дни над его голо­вою, или несчетные тысячи буйволов, или оленей, или сурков, ко­торые преграждали ему путь и задерживали его иногда на несколько дней своими густыми колоннами, спешившими на север или на юг.

«Звероподобный дикарь» знал все эти красоты природы, забы­тые в наших городах и университетах; он знал эти красоты жизни, о которых нет даже упоминания в наших мертвых учебниках «ес­тественной истории», в то время как отчеты наших великих иссле­дователей природы - Одюбона, Гумбольдта, Азары, Брема, Северцова и стольких других - покрываются плесенью в библиотеках.

В те времена великий мир текущих вод и озер также не был книгою за семью печатями для человека. Он хорошо был знаком с их обитателями. Даже теперь, например, полудикие жители Афри­ки питают глубокое уважение к крокодилу. Они считают его близким сородичем человеку - даже чем-то вроде предка. В раз­говорах они избегают называть его по имени, а если нужно его упо­мянуть, называют крокодила «старым дедом» или каким-нибудь другим именем, выражающим родство и почтение. Крокодил, говорят они, поступает всегда, как они сами. Он никогда не прогло­тит своей пищи, не пригласив родных и друзей разделить ее с ним; и если какой-нибудь человек убьет крокодила не в силу законной родовой мести, то дикари думают, что родственники убитого кро­кодила непременно совершат родовое возмездие на ком-нибудь из того рода, к которому принадлежит убийца. Поэтому если кро­кодил съел негра, то сородичи съеденного негра употребят все ста­рания, чтобы убить именно того крокодила, который съел их род­ственника, так как они боятся, что, убив невиновного крокодила, этим самым навлекут на себя месть сородичей убитого крокодила, которые в силу родовой мести должны будут отомстить за убийст­во их родственника. Вот почему негры, убив, по их мнению, винов­ного крокодила, тщательно рассматривают внутренности убитого животного с целью найти в желудке крокодила остатки их соро­дича и тем самым удостовериться, что они действительно не ошиб­лись и что именно этот крокодил подлежит смерти. Но если они не находят никаких следов виновности убитого, они совершают вся­кого рода покаянные деяния, чтобы извиниться перед родствен­никами убитого животного, и продолжают искать истинного ви­новника. Иначе сородичи убитого будут мстить их племени. Такие же поверья существуют и у краснокожих индейцев по отношению к гремучей змее и к волку, у остяков - по отношению к медведю и т. д. Значение же этих поверий для выработки позднейшего по­нятия о справедливости очевидно *.

* Неужели красноречивые факты о нравственности у животных, которые со­бирал Романэс, так и останутся неизданными...

Стаи рыб, их передвижения в прозрачных водах и приблизи­тельное исследование разведчиками, раньше чем вся стая двинется в известное место, должны были с ранних времен поражать ум человека. Следы такого впечатления мы находим по сию пору в на­родных рассказах дикарей во многих местах. Так, например, пре­дание гласит о Дэканавидо, которому краснокожие индейцы приписывают создание их родовой организации, что сперва он удалил­ся от людей, чтобы обдумать все на лоне природы. Он пришел на берега чистого, прозрачного потока, полного рыбами. Он сел, при­слонясь к крутому берегу, и пристально глядел на воды, где рыбы играли «в полном согласии между собой... и здесь ему пришла в го­лову мысль разделить свой народ на роды и классы, или тотемы»*. В других преданиях мудрый человек такого-то племени научается мудрости у бобра, у белки или у какой-нибудь птицы.

* Brandt-Sero. Dekanaviden. В журнале «Man». 1901. С. 166.

Вообще для первобытного человека звери - таинственные, загадочные существа, одаренные громадной осведомленностью в жизни природы. Они знают гораздо больше, чем говорят нам. Так или иначе, благодаря их чувствам, гораздо более утонченным, чем наши чувства, и благодаря тому, что они постоянно передают друг другу все то, что замечают в своих постоянных поисках и полетах, они знают то, что происходит на многие версты кругом. И если ка­кой-либо человек не допускал в своих отношениях к ним хитрости и неправды, то они предупреждают его об опасности, так же как пре­дупреждают друг друга. Но они не уделяют ему никакого внима­ния, если он был «неправдив» в своих поступках. Змеи и птицы (со­ва считается предводителем у змей), звери и насекомые, ящерицы и рыбы - все понимают друг друга и постоянно сообщают друг другу свои наблюдения. Они все принадлежат к своему братству, в которое иногда принимают человека.

Среди этого братства есть, конечно, более тесные братства су­ществ «одной крови». Обезьяны, медведи, волки, слоны и носороги, большая часть жвачных, зайцы и большая часть грызунов, кро­кодилы и т. д. прекрасно знают свои роды и не допускают, чтобы кто-либо из их сородичей был убит человеком, без того, чтобы не совершить «честного» возмездия. Это понятие должно было сло­житься в очень отдаленное время, тогда, когда человек еще не стал всеядным и не охотился за птицами и млекопитающими ради пищи. Всеядным же он стал, по всей вероятности, в течение Лед­никового периода, когда растительность гибла от грозно надви­нувшегося холода. Но удержалось это понятие до настоящего вре­мени. Даже теперь дикарь, когда он охотится, обязан соблюдать известные правила по отношению к животным, и по окончании охо­ты он должен совершать известные искупительные церемонии. Не­которые из этих церемоний очень строго выполняются и теперь, особенно по отношению к животным, считающимся союзниками человека, например к медведю (среди амурских орочей37).

Известно, что два человека, принадлежащие к двум разным родам, могут побрататься, смешав кровь обоих, полученную из легкой, нарочно для этого нанесенной раны. Вступать в побратим­ство было делом совершенно обычным в древние времена, и мы уз­наем из сказок и преданий всех народов, и особенно из скандинав­ских саг, как свято соблюдался такой договор. Но такие же дого­воры были совершенно обычны между человеком и различными животными. Сказки постоянно говорят о них: животное, напри­мер, видя, что охотник готов убить его, просит этого не делать; охотник соглашается, и оба становятся братьями. И тогда обезья­на, медведь, косуля или птица, крокодил или даже пчела (любое из животных, живущих обществами) заботятся о человеке-брате в критические минуты его жизни, посылая своих братьев из своего рода или из других ему на помощь. И если предостережение приш­ло слишком поздно или неправильно было понято и человек погиб, все эти звери и зверьки стараются оживить его; и если это не уда­стся, то они, по крайней мере, берут на себя родовую месть, как гели бы он принадлежал к их собственному племени.

Во время путешествий по Сибири я часто замечал, как стара­тельно тунгуз или монгол избегают попусту убить животное. Дело в том, что дикарь уважает всякую жизнь. Так было, во всяком слу­чае, раньше, чем он пришел в соприкосновение с европейцами. Если он убивает животное, то делает это ради пищи или одежды, но он не истребляет жизни ради простой забавы или из страсти к раз­рушению. Правда, что именно так поступали краснокожие ин­дейцы с буйволами, и это было уже после долгого соприкоснове­ния с белыми и после того, как они получили от них винтовку и скорострельный револьвер. Конечно, и среди животных есть такие, которые считаются врагами человека,- гиены, например, или тигр, но в общем ко всему животному миру дикари относятся и приучают детей относиться с уважением.

Мысль о «справедливости», понимаемая вначале как возмез­дие, связана, таким образом, с наблюдениями над животными. Но весьма вероятно, что сама мысль о вознаграждении и возмездии за «справедливое» и «несправедливое» отношение возникла у пер­вобытного человека из мысли, что животные мстят человеку, если он не должным образом отнесся к ним. Эта мысль так глубоко внедрена в умах дикарей по всему земному шару, что ее следует рассматривать как одно из основных понятий человечества. Мало-помалу это понятие выросло в представление о великом целом, связанном известными узами взаимной поддержки; оно - это ве­ликое целое - следит за всеми поступками всех живых существ и вследствие этой взаимности во всем мире оно берет на себя воз­мездие за дурные поступки.

Из этого понятия создалось представление об Эвменидах и о Мойре 38 у греков, о Парках 39 у римлян и о Карме 40 у индусов. Греческая легенда об Ивиковых журавлях, связывающая в одно целое мир человека и птиц, и бесчисленные восточные легенды со­ставляют поэтические воплощения того же представления. Позд­нее это распространилось и на небесные явления. Облака, судя по древнейшим духовным книгам Индии, т.е. Ведам, считались живыыми существами, подобными животным.

Вот что видел в природе первобытный человек, вот чему он учился у нее. Мы с нашим схоластическим образованием, кото­рое последовательно не желало знать природы и пыталось объяс­нять самые обыденные факты жизни либо суевериями, либо метафизическими тонкостями, мы начали забывать этот великий урок. Но для наших предков каменного века общительность и взаимная помощь внутри рода должны были считаться делом таким обычным в природе, таким всеобщим, что они даже не могли себе предста­вить жизни в другом виде.

Представление о человеке как об одиноком существе - позд­нейший продукт цивилизации, продукт легенд, слагавшихся на Востоке среди людей, удалявшихся от общества; но чтобы раз­вить это отвлеченное представление в человечестве, потребова­лись долгие века. Для первобытного же человека жизнь одино­кого существа кажется столь странной, настолько необычной в природе, столь противной природе живых существ, что, когда он видит тигра, барсука или землеройку, ведущих одинокую жизнь, даже когда он видит дерево, выросшее одиноко поодаль от леса, он складывает легенду, предание, чтобы объяснить такое стран­ное явление. Он не создает легенд, чтобы объяснить жизнь общест­вами, но непременно создает их, чтобы объяснить всякий случай одинокой жизни. В большинстве случаев, если отшельник не муд­рец, на время удалившийся от мира, чтобы обдумать его судьбы, или не колдун, он является «изгоем», изгнанным животными из своей среды за какое-нибудь тяжелое нарушение нравов обще­жития. Он совершил что-то, настолько противное обычному укладу жизни, что его выкинули из среды своего общества. Очень часто он - колдун, властвующий над всякими злыми силами, и имеет какое-то отношение к трупам умерших, сеющим заразу. Вот почему он бродит по ночам, преследуя свои коварные цели под покровом тьмы.

Все остальные живые существа живут обществами, и мысль че­ловека работает в этом направлении. Общественная жизнь, т.е. мы, а не я,- вот естественный строй жизни. Это сама жизнь. По­этому «мы» должно было быть обычным складом мысли перво­бытного человека - «категорией» его ума, как мог бы сказать Кант.

В этом отождествлении, можно даже сказать - в этом раст­ворении «я» в его роде и племени лежит зачаток всего этического мышления, всего мышления о нравственности. Самоутверждение «личности» пришло гораздо позже. Даже теперь в психике пер­вобытных дикарей «личность», «индивидуум» почти не существует. В их умах главное место занимает род с его твердо установлен­ными обычаями, предрассудками, повериями, запретами, привыч­ками и интересами.

В этом постоянном отождествлении единицы с целым лежит происхождение всей этики; из него развились все последующие по­нятия о справедливости и еще более высокие понятия о нравст­венности.

Эти дальнейшие шаги я и рассмотрю в последующих главах.

<< | >>
Источник: Петр Кропоткин. ЭТИКА. Происхождение и развитие нравственности. 1991

Еще по теме Глава третья. НРАВСТВЕННОЕ НАЧАЛО В ПРИРОДЕ*:

  1. Глава девятая. РАЗВИТИЕ УЧЕНИЙ О НРАВСТВЕННОСТИ В НОВОЕ ВРЕМЯ (конец XVIII века и начало XIX столетия)
  2. §988. Третья форма нравственности, на основе которой существует общество, – это государство.
  3. 4.5 Вера Засулич и классовая природа нравственности
  4. Начало новой эры в изучении природы
  5. ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  6. Нравственные отношения и нравственная деятельность, их анализ
  7. ГЛАВА ТРЕТЬЯ ВНАЧАЛЕ
  8. Глава третья О ПРЕСТУПЛЕНИИ
  9. Глава девятнадцатая. Третья аксиома правосознания
  10. Глава девятнадцатая. Третья аксиома правосознания
  11. ГЛАВА ТРЕТЬЯ АРЕСТЫ И ПЫТКИ
  12. ГЛАВА ТРЕТЬЯ БОЖЕСТВЕННЫЕ ПОКОЛЕНИЯ
  13. Глава 6. Третья республика во Франции