4. По ту сторону прав человека: политика, свобода, демократия
Огюстен Кошен и Жозеф де Местр, Эдмунд Берк и Карл Маркс, Ханна Арендт и Мишель Вил-лей - большинство критиков идеологии прав человека разоблачали ее универсализм и абстрактный эгалитаризм.
Также они отметили, что, лишая человека, права которого она провозглашает, всех конкретных характеристик, эта идеология грозит тем, что ее результатом станет уравниловка и обезличивание. Если допустить то, что главной целью утверждения прав человека является гарантия автономии индивидов, тут же станет ясно, что здесь есть определенное противоречие.Абстракция прав человека - и есть самая главная угроза их применению на практике. Основная причина в том, что в утверждении абсолютного значения индивида и в то же время равенства индивидов, признанных по существу тождественными друг другу, налицо противоречие. Если все индивиды стоят друг друга, если они, по большому счету, тождественны, если все они «такие же люди, как остальные», вряд ли можно признать личность каждого из них уникальной, ведь они представляются не незаменимыми, а, напротив, вполне заменяемыми.
Поскольку они уже не отличаются своими частными качествами, значение будетиметь только их большее или меньшее количество. Иными словами, абстрактная равноценность обязательно вступает в противоречие с заявлением об абсолютной уникальности субъектов: ни один человек не может быть одновременно «уникальным» и в то же время по существу тождественным любому другому. И наоборот, невозможно утверждать уникальную ценность индивида, считая безразличными его личные характеристики, то есть не определяя то, чем именно он отличается от других. Мир, в котором все друг друга стоят, - это не мир, в котором «ничто не стоит жизни», а, напротив, мир, в котором сама жизнь не стоит ничего.Эту проблему отчетливо разглядел Алексис Ток-виль, который напрямую связал рост значения равенства и риск обезличивания в социальной жизни[41].
Позднее она была проанализирована и Ханной Арендт, которая показывает, что полагать человека в качестве чистой абстракции - значит повышать его уязвимость. «Парадокс, скрывающийся в утрате прав человека, - пишет она, - заключается в том, что последняя случается именно в тот момент, когда человек становится человеком вообще [...] не представляя ничего иного, кроме своей собственной уникальной индивидуальности, которая, в отсутствие общего мира, где она могла бы выражаться и действовать, теряет всякое значение»[42].Воспроизводя тезис Ханны Арендт, Андре Клэр подчеркивает «отношение между утверждением абстрактных всеобщих прав и неспособностью прав человека гарантировать самое элементарное уважение к людям как личностям. Собственно, в учении прав человека и тезисе об абстрактном равенстве не учитывается именно то, что не бывает действенных прав без признания различия разных существ. Вот о чем речь: права человека могут быть только правами единичности [...] Конечно, из этого следует относительность этих прав, связанная с их действенностью, то есть относительность исторического сообщества. Но дело не только в этом: речь о метафизическом тезисе, то есть тезисе об онтологической разнице: принцип права не в человеке и даже не в базовой всеобщей субъективности, поскольку право есть элемент мира; только онтологическая разница, не признаваемая утверждением абстрактного равенства, придает правам человека всю полноту их смысла, признавая первым делом трансцендентность уже сформированного мира значений [...] Речь идет вовсе не об абсолютном праве каждого на отличие, а о признании того, что лишь права, укорененные в традициях и в опыте сообщества, обладают реальной силой»[43].
Несложно напомнить здесь о том, что то самое общество, которое во что бы то ни стало стремилось утвердить права индивида, на деле ввело в строй как нельзя более обременительные механизмы коллективной гетерономии. Теперь мы знаем, что два этих феномена всегда сопутствовали друг другу, хотя бы потому, что лишь государство, быстро ставшее государством всеобщего благосостояния, было в состоянии сгладить пагубное влияние распространения индивидуализма на ткань общества.
Но вмешательство государства во все сферы жизни противоречит автономии воли, которая, как считается, должна обосновывать ответственность субъектов права.Марсель Гоше отмечает: «Освобождение индивидов от первичного принуждения, которое связывало их с сообществом как предшествующим им принципом порядка и при этом окупалось весьма эффективными иерархическими отношениями между людьми, вопреки здравому смыслу и его прямолинейным выводам, не снижало роль авторитета, а, напротив, постоянно способствовало ее расширению. Бесспорная свобода действий, полученная индивидами в самых разных сферах, никоим образом не воспрепятствовала и даже, наоборот, неизменно благоприятствовала формированию обособленного от сферы гражданской автономии и дополняющего ее административного аппарата, все больше отвечающего за руководство коллективом в мельчайших подробностях его жизни [...] Чем больше увеличивается право людей на определение своего общества, тем больше организующая деятельность бюрократического государства, прикрывающаяся тем, что именно она гарантирует им осуществление этого права, на самом деле лишает их этой способности»[44].
Что можно сегодня сказать о «царстве прав человека»? В современной жизни вопрос об основаниях практически больше не ставится. Наши современники перестали обосновывать права природой человека с тех пор, как стало известно, что до жизни в обществе не было никакого «естественного состояния», и особенно когда выяснилось, что «природа», если она вообще может нам что-то сказать, ведет в направлении, которое принципиально отличается от идеологии прав. Но не стали наши современники и кантианцами. Скорее, они стремятся сохранить понятие «достоинства», отделив от него любое представление о нравственном законе. «Уважать достоинство другого человека, -отмечает Пьер Манан, - значит уже не уважать то уважение, которое он питает в себе самом к нравственному закону, а все больше уважать сделанный им выбор, каков бы он ни был, покуда в таком выборе осуществляются его права»[45].
Говоря точнее, современная тенденция заключается в превращении в «права» всевозможных требований, желаний или интересов. Индивиды в пределе должны иметь «право» на удовлетворение какого угодного запроса, уже потому, что они могут его сформулировать. Сегодня требовать своих прав
- значит просто пытаться максимально увеличить свои прибыли. Появление фигуры потребители прав стыкуется, таким образом, с экономическим идеалом человека, занятого исключительно увеличением полезности. «У Homo oeconomicus, занятого собственной прибылью, - отмечает Ги Рустан,
- в мире политики есть аналог, а именно индивид,определяемый своими правами»[46]. Вот почему гражданину все сложнее найти свое место в обществе, политически мыслимом по образцу саморегулирующегося рынка. Права, сведенные к простому каталогу желаний, выписанных в качестве множества потребностей, постоянно размножаются, и больше уже никто не ставит вопрос об их истинном основании. Эта инфляция прав соответствует тому, что Майкл Дж. Сэндел назвал «процедурной республикой», а также утверждению и закреплению фигуры «независимого индивидуалиста» (Фред Зигель)[47].
Так в каком обществе мы теперь существуем - в том, которое «соблюдает права человека», или же в том, которое решило наделить правом все формы желания, «признать» все стили жизни, все способы существования, все предпочтения и ориентации, лишь бы они не слишком мешали предпочтениям и ориентациям соседей? Не ведет ли признание прав человека к узакониванию всех возможных склонностей?
Так или иначе, широкое распространение прав влечет их обесценивание. Симон Гойар-Фабр пишет: «Этот безграничный плюрализм порождает трагическое опустошение: опустошение юридическое, поскольку понятие права растворяется в бесконтрольном движении бесцельных требований; опустошение онтологическое, поскольку отказ человека от личной ответственности ради так называемой коллективной ответственности на делепорождает безответственность [...]; опустошение аксиологическое, поскольку полная вседозволенность, являющаяся горизонтом безумного перепроизводства прав, содержит в себе зародыш перехода к крайностям, когда чрезмерность и невоздержанность вот-вот снесут насыпи, преграждающие путь нигилистическому потоку»[48].
Другое следствие, непосредственно связанное с утверждением индивида и его прав, состоит в необычайном росте могущества юридической сферы, которая теперь считается способной самостоятельно регулировать политическую жизнь и умиротворять общество. Токвиль говорил, что в США нет такого политического вопроса, который однажды не получил бы решения в качестве вопроса судебного. Такое положение дел постепенно распространилось и на все остальные западные страны, где полномочия судей постоянно расширяются, а социальные отношения все больше определяются в контексте права. «Политическое пространство становится попросту тем местом, в котором индивиды [...], представляемые в качестве рациональных субъектов, движимых личным интересом, но не покушающихся на мораль, соглашаются подчинить свои требования процедуре судопроизводства, которую они считают справедливой»[49].
Проблема в том, что декларации прав, в той мере, в какой они стремятся охватить все возможности, неизбежно оказываются более размытыми, чем национальные законы. Тогда сложность в том, чтобы перевести эти декларации в позитивноеправо, не нарушая консенсуса, предметом которого они являются. Отсюда парадокс, хорошо описанный Пьером Менаном: «Если в будущем в делах правосудия мы будем полагаться главным образом на права человека, "способ суждения" потеряет определенность. Уделом судей, и в этом весь парадокс, станет постоянно растущий произвол, то есть то, от чего наши режимы как раз и хотели защититься, когда ввели в действие конституционный контроль. Все дело в том, что власть, заметившая, что может действовать произвольно, не замедлит воспользоваться открывшимися возможностями и злоупотребить ими. То есть она будет стремиться к деспотизму»[50].
Международное право, родившееся из вестфальского порядка (1648), сегодня в определенной мере аннулировано идеологией прав человека, которая оправдывает право (или долг) «гуманитарного вмешательства, то есть превентивной войны, которая раньше всегда уподоблялась агрессивной войне.
Это право на гуманитарное вмешательство, открыто нарушающее хартию ООН, не имеет никакого прецедента в праве наций[51]. Оно предполагает, что любое государство может по своему произволу вмешиваться во внутренние дела любого другого, также совершенно произвольного государства под тем предлогом, что надо помешать ему «ущемлять права человека». Оправдывая политико-военный интервенционизм, которому теоретически должна была положить конец деколонизация, это право позволяет ряду стран или организаций, утверждающих, что они действуют от имени туманного «международного сообщества», навязывать свое мировоззрение кому угодно, не учитывая ни культурных предпочтений, ни общепринятых либо ратифицированных демократическим путем политических и социальных практик. Легко понять свойственный такой доктрине риск искажения, который попросту открывает дверь бесконечным войнам, раз jus ad bellum заменяет собой jus in bello.Идея правосудия без границ, конечно, может соблазнить. Однако надо понимать, что такое правосудие сталкивается с непреодолимыми трудностями. В действительности, право не может парить на политикой. Оно может действовать только внутри определенного политического сообщества или же выступать результатом решения нескольких политических образований вступить в тот союз, который они считают нужным. И это означает, что, пока не существует мирового правительства, право на гуманитарное вмешательство обречено оставаться правовой иллюзией.
Всякому правосудию необходима политическая сила, которая служит по крайней мере для его исполнения. В отсутствие мирового правительства силой, которая призвана играть роль глобальной полиции, могут быть только вооруженные силы, достаточные мощные, чтобы никто не мог им противиться. Поскольку же армии всегда служат определенным государствам, это означает, что будет закрепляться гегемония отдельно сверхдержав, и наивно было бы думать, что первым делом они преследуют вовсе не собственные интересы, пусть и прикрывая свои агрессивные действия моралью и правом. Из этого следует, что среди подозреваемых в нарушении прав только слабые понесут наказание, тогда как сильных, которых вряд ли удастся заставить наказать самих себя, никто не потревожит[52]. Но правосудие, не являющееся тождественным для всех, попросту не заслуживает такого названия.
Вспомним замечание Прудона: «Тот, кто говорит о человечестве, желаем обмануть». Карл Шмитт уже отметил, что «понятие человечества является идеологическим инструментом, особенно полезным для империалистической экспансии, и в своей этико-гуманитарной форме оно выступает специфическим средством экономическогоимпериализма»[53]. Так или иначе, человечество не является политическим понятием. Следовательно, «глобальная политика прав человека» также является противоречием в определении.
Идея, согласно которой в политике добро может порождать только добро, игнорирует то, что Макс Вебер называл парадоксом последствий. Исторический опыт показывает, что наилучшие намерения часто приводили к катастрофическим результатам. Также история учит нас тому, что право на вмешательство ни разу ни решило ни одной проблемы, поскольку оно, напротив, приводит к их умножению, как мы могли видеть в Косово, Афганистане или Ираке. Демократию и свободы невозможно навязать извне, особенно одним махом. Их формирование может быть результатом лишь местного развития, а не принудительного обращения. Кроме того, суверенные политические образования, атакованные или заклейменные дискурсом прав человека, исчезая, уступают место не мирному и более справедливому порядку, а порождающим социальное напряжение и неравенство суверенным финансово-экономическим структурам, которыми с еще большим произволом распоряжаются мультинаци-ональные корпорации и финансовые рынки. «Идеология прав человека, - констатирует Ален Берто, - призывает не столько к освобождению народов, сколько к полицейским мерам, осуществляемым силами государств»[54].
Едва Французская революция успела провозгласить права человека, как начался Террор, считавшийся средством их осуществления. С 1729 по 1801 гг. Франция проводила политику оккупации, присоединения территорий и завоеваний - и все это во имя «свободы». Право на гуманитарное вмешательство не менее воинственно. «Не исключено, - писал Жюльен Фройнд, - что, раз люди развязывают войну ради "лучшего мира", однажды они будут сражаться во имя не менее достойных концепций, связанных с правами человека»[55]. К этому мы как раз и пришли. Бернар Кушнер, который не так давно хвалился тем, что «всегда оказывается на стороне тех, на кого падают бомбы, а не тех, кто их бросает», сегодня заявляет: «Превентивная война - это понятие, которое мне представляется не только очень точным, но и приближающимся, наряду с некоторыми другими, к тому, что мы предлагали в качестве обязанности, а потом и права вмешательства»[56]. Но право на вмешательство не только оправдывает превентивную войну. Наделяя провоцируемые им войны моральностью, представляя их в виде «справедливых войн», оно в итоге делает из врага преступника, превращает его в олицетворение Зла: тот, кто ведет войну во имя человечества, обязательно отнимет у своих противников право называться людьми. «Справедливая война» по определению является войной тотальной.
*
Известно, что учение прав человека, определяя права как атрибуты, внутренне присущие человеческой природе, постулируют самодостаточность человека. «Фундаментальные права в собственномсмысле слова, - подчеркивает Карл Шмитт, - не более, чем либеральные права человека как индивидуальной личности»[57]. Впрочем, поскольку права человека - это атрибуты изолированного индивида, отвлеченного субъекта, независимого от отношения к себе подобным, ведь он должен в самом себе найти свои основания, эти права не представляются противовесом обязанностей, которые были бы им симметричны. Вначале этот индивидуализм был настолько выражен, что в Декларации 1789 года свобода ассоциаций вообще игнорировалась, как, в целом, и любая форма коллективного права. Точно так же ее авторы осуждали все профессиональные объединения (закон Ле Шапелье, декрет Алларда). Теперь коллективные права признаны, однако и сегодня осуществление прав человека в конечном счете должно касаться исключительно индивида, даже если некоторые из этих прав могут применяться лишь коллективно.
«Современный гуманизм - это абстрактный субъективизм, - пишет Жан-Луи Вюльерм. - Людей он представляет заранее сформированными индивидами, субстанциями, выступающими универсальными носителями одних и тех же атрибутов, готовыми выдвигать одни и те же требования во всех обстоятельствах в соответствии с формальными правилами, выводимыми из одной и той же рациональности»[58]. Очевидно, что из этого индивидуализма или атомизма проистекает контракту-ализм: поскольку в начале нет ничего, кроме изолированных индивидов, образование обществ можно объяснить только договором, юридической процедурой, относящейся к области частного права: если рынка еще нет, только такой договор может обойти огромное затруднение, связанное с необходимостью обосновать легитимность общества принципом независимости индивида, то есть «наиболее асоциальным из всех возможных принципов»[59]. Однако в учении прав человека общественный договор не меняет природы индивидов. Общество остается просто суммой индивидуальных атомов, наделенных суверенной волей и в равной мере движимых рациональным стремлением к наибольшей выгоде. Каждый субъект самостоятельно определяет свои цели, к обществу он присоединяется лишь в той мере, в какой оно ему служит. Иными словами, только индивид существует на самом деле, тогда как общество или коллектив - всего лишь абстракция, обманка, некая прибавочная реальность.
Для теоретиков прав в политике, следовательно, нет ничего естественного. По отношению к естественному состоянию она представляет собой искусственную или привнесенную надстройку. Эта надстройка, чтобы быть легитимной, должна служить индивиду и ни в коем случае не определяться в качестве действия, проводимого коллективом:так, во второй статье Декларации 1789 года мы можем прочесть: «Цель всякого политического союза - обеспечение естественных и неотъемлемых прав человека». Следовательно, внутри общества человек первоначально определяется не в качестве гражданина, а в качестве члена «гражданского общества» (или частной сферы), которая сама определяется как часть общества, которая вполне может отстраниться от политической жизни (или публичной сферы). Вот почему теория прав отдает приоритет частным правам индивида. Как пишет Марсель Гоше, «вопрос не в какой угодно версии прав человека, а именно в строго определенной версии, которая состоит в том, что присущность прав личности противопоставляется принадлежности гражданина определенному обществу»[60].
Вначале казалось, что теория прав человека выступает только против одной конкретной политической формы, а именно деспотизма. Но в действительности ее критика бьет по любой форме политики. Ключевая идея состоит в принципиальном, всегда таящемся противостоянии индивида и сообщества или коллектива, к которому он принадлежит. Индивиду якобы всегда угрожает то, что превосходит его индивидуальное бытие, так что лишь утверждая свои прерогативы индивида он может обезопасить себя от этой угрозы. С этой точки зрения, ни общество, ни семья, ни государственные власти, ни социальные отношения, ни даже культуры не воспринимаются в качестве того, что также могло бы дать ему защиту. Отсюда необходимость гарантировать действиям индивида неприкосновенную и «священную» сферу.
Не будет преувеличением сказать, что провозглашение прав с самого начала несет антиполитический смысл. Как отмечает Карл Шмитт, оно означает, что «сфера свобод индивида в принципе является безграничной, тогда как сфера государственных властей - столь же принципиально ограниченной»[61]. С другой стороны, теория прав человека создает радикальную новацию - свободу, независимую от всякого участия в политических делах, свободу индивида, отделенную от свободы политического сообщества, к которому он принадлежит, - такую идею в античности сочли бы «абсурдной, аморальной и недостойной свободного человека». (Карл Шмитт). Наконец, если права в принципе не имеют ограничений, обязанности, напротив, могут быть лишь ограниченными - потому, что они, будучи привязаны к социальной жизни, не могут быть изнанкой прав, присущих природе человека, и одновременно потому, что, с точки зрения теории прав, было бы противоречием мыслить безграничные обязанности по отношению к инстанциям, которые, как считается, всегда несут в себе угрозу индивиду. При таком подходе некоторые вопросы намеренно обходятся стороной, например вопрос о том, действительно ли и в каких именно обстоятельствах у коллектива могут быть права на индивидов, его составляющих. В лучшем случае всякое ограничение прав политической властью может получить статус лишь исключения.
Хорошую иллюстрацию того, как утверждение суверенности индивида обязательно вступает впротиворечие с политической организацией общества, можно найти в предпринятых во время Французской революции попытках примирить права человека с правами гражданина, то есть решить вопрос, который во многих отношениях напоминает старую проблему единства души и тела.
Во второй статье Декларации 1791 года утверждается, что единственное предназначение прав гражданина - сохранение прав человека. Это утверждение повторяется в первой статье Декларации 1793 года. Тем самым революционное право стремиться, что совершенно очевидно, примирить субъективное право с объективным, естественное право - с позитивным, гарантировав таким образом объединение гражданского статуса и принадлежности к человечеству. Однако при Революции «естественного» человека на самом деле можно застать только в обличье гражданина. Одна из причин, вероятно, в том, что революционная власть пришла на место уже существовавшей государственной власти, тогда как американские Декларации прав были провозглашены в совершенно ином контексте и были нацелены на собирание нового политического образования из множества осколков и частей[62]. Руссо со своей стороны уже высказался о примате гражданина в своем знаменитом тезисе: «Нужно выбрать, кем быть - человеком или гражданином, поскольку невозможно быть одновременно и тем, и другим»[63]. Составители революционных текстов сами поддерживают гражданскую концепцию прав, которая совмещается с выраженным легицентризмом, причем эта тенденция еще больше закрепляется их желанием прежде всего определить права нации. Утверждение суверенности нации и в самом деле вскоре стало более важной задачей, чем утверждение всеобщих прав индивида. «Нация, - пишет Мона Озуф, - мыслится не в качестве состоящей из свободных и равных индивидов, а в качестве того, что наделено, причем уже с самых первых дней Революции, абсолютным приоритетом»[64]. Определение человека как естественного субъекта, который, чтобы получить признание в качестве субъекта права, должен стать объектом позитивного законодательства, закрепило примат прав гражданина, что одновременно позволило революционной власти легитимировать привлечение частных лиц к политическим делам.
Исследуя под теоретическим углом зрения определение прав человека и прав гражданина в Декларации 1789 года, Карл Маркс в свою очередь отмечает, что в либеральном буржуазном праве совместное развитие двух этих сфер риторически остается возможным, однако на практике оно представляется противоречием, поскольку оно разделяет человека на две части и приписывает ему внутри каждой из сфер цели, которые невозможно ни примирить, ни даже сочетать друг с другом.
Марк не только отлично понимает, что за правом на труд скрывается, прежде всего, власть капитала,но и видит, что вместе с абстрактной всеобщностью «человека», права которого провозглашаются, первым делом утверждаются именно частные интересы. Вот почему он разоблачает формализм прав человека и их присвоение имущим классом, который один только может определить своими законами то, в каких пределах должна осуществляться свобода каждого. Права должны быть применимы ко всем, но на деле они, по существу, ограничены буржуазией. Маркс пишет: «так называемые права человека, droits de l'homme, в отличие от droits du citoyen, суть не что иное, как права члена гражданского общества, т.е. эгоистического человека, отделённого от человеческой сущности и общности [...] Речь идёт о свободе человека как изолированной, замкнувшейся в себя монады»[65]. Утверждать, что цель всякого политического союза - это защита прав человека, сводить права гражданина до роли «простого средства для сохранения этих так называемых прав человека» - значит ставить человека как гражданина на службу эгоистическому человеку: «наконец, не человек как citoyen, а человек как bourgeois считается собственно человеком и настоящим человеком [...] Реальный человек признан лишь в образе эгоистического индивида, истинный человек - лишь в образе абстрактного citoyen»[66].
Тезис Маркса был специально подвергнут критике Клодом Лефором, который утверждает, что как раз абстракция прав человека, их антиисторический формальный характер составляет их ценность и гарантирует возможность обращения к ним в какой угодно ситуации. По словам Лефора, именно потому, что права человека - это права человека безо всяких конкретных качеств, они могут соответствовать своему определению: «Права человека приводят право к основанию, которое, несмотря на свое именование, не имеет формы, представляется внутренним для него и в этом ускользает от любой власти, которая бы намеревалась им завладеть»[67]. Однако Лефор не объясняет, как такие права, которыми не могла бы завладеть ни одна «власть», могли бы гарантироваться и применяться вне рамок политики, которые сами предполагают определенную власть.
Это поднимает общую проблему осуществления прав. Права человека, в действительности, относятся к современному естественному, а не позитивному праву. И, в отличие от последнего, естественное право само по себе не имеет никакого средства принуждения. Это «безоружное» право, причем современное естественное право еще более безоружно, чем древнее, поскольку оно не признает социальной природы человека. Права, понимаемые в качестве неотчуждаемых атрибутов субъекта, то есть права, соблюдения которых может требовать всякий человек уже потому, что он человек, «сами по себе не имеют юридических аспектов или значения» (Симон Гойар-Фабр). Чтобы у них могли появиться такие юридические аспекты, они должны быть закреплены регламентациями позитивного права, которое мыслимо только внутри определенного общества. По сути, только позитивное право может сказать, кто должен пользоваться подобными правами, кому и в какой мере наносится ущерб в том случае, если они не применяются, и т.д. Иными словами, субъективные права, постулируемые в качестве чего-то внешнего факту социальности, реальной действенности могут достичь только в социальных рамках. И это первый из парадоксов. Режи Дебре резюмирует его так: «Тот, кто желает быть просто индивидом, чтобы пользоваться всей полнотой свободы, забывает, что не бывает прав человека без юридической формы того или иного государства»[68].
Второй парадокс проистекает из трудности, связанной с тем, что права человека пытаются поставить выше позитивного права, будто бы любая политическая власть должна сначала признать их, допуская при этом, что практическая ценность этих прав зависит от способности самой этой политической власти их применять. Еще Бентам раскритиковал эту апорию контрактуализма, заключающуюся в том, что права гражданина основываются на правах человека, тогда как вторые могут реально существовать лишь на основе первых. «С одной стороны, - отмечает Жюльен Фройнд, - требуют соблюдать эти права точно так же, как соблюдают положения позитивного права, но, с другой, более или менее ясно подразумевается, что действенность этих прав не должна зависеть от обычныхзаконодательных органов, поскольку они претендуют на всеобщность»[69].
Этим ставится и еще более общий вопрос об отношениях между политикой и правом. Идеология прав человека, как мы отмечали, предпосылает факту социальности естественное право и выводит из этого аргумент, позволяющий ограничить прерогативы политического. Однако праву, поскольку само по себе оно бессильно, чтобы осуществляться, всегда требуется нечто иное, отличное от него. Как пишет Марсель Гоше, «точка зрения права не позволяет объяснить те рамки, в которых царит право. Именно в этом пункте необходимо перейти к политической точке зрения. К этому нас склоняют сами ограничения идей правового обоснования»[70].
Противоречие между правами человека и гражданина, то есть человека, рассматриваемого в качестве члена определенного политического сообщества, обнаруживается и в спорах, сопровождавших формирование так называемых прав «второго поколения», то есть коллективных или социальных прав.
Эти права второго поколения (право на труд, на образование, на медицинскую помощь и т.д.) - совсем не той природы, что индивидуальные права. Часто их называют «правами-равенством», противопоставляя «правам-свободам», а также «правами на что-то», отличными от «прав чего-то», илиже «rights of recipience», отличными от «rights of action»[71]. Они представляют собой, прежде всего, права нечто требовать, позволяющие членам общества запрашивать и получать те или иные услуги и пособия от государства. То есть это уже не столько естественные атрибуты, сколько атрибуции или прерогативы, которые определенное общество, достигнув некоей стадии своей истории, считает возможным и должным предоставлять своим членам. Они не только «требуют организованного гражданского общества, которое будет гарантом их эффективности»[72], но и - в той мере, в какой они опираются на понятие солидарности, - предполагают факт социальности и не могут выводиться из дополитической природы индивида. Наконец, в противоположность правам первого поколения, которые в принципе безграничны (невозможно ограничить их, не ущемив то, что их основывает), они как раз ограничены, поскольку каждое право на требование чего-либо от другого ограничено способностями предоставить услуги и средствами этого другого.
Если теория индивидуальных прав стремится ограничить власть и авторитет государства, введение коллективных прав превращает государство в главный инструмент их осуществления. Государство должно теперь не сокращаться, ограничиваться и держаться в стороне, а, напротив, участвовать в делах, интересоваться и даже играть роль исключительного поставщика постоянно растущего чиела услуг. «Если признается, что социальные права имеют характер "права требовать", - пишет Жан-Франсуа Кервеган, - значит за политией признается и ей предоставляется достаточно власти над ее членами, чтобы она могла гарантировать последним пользование этими правами, несмотря на возможное противоречие между частными интересами, а также расхождение некоторых из этих интересов с мерами, способными нанести им ущерб»[73].
Такова причина враждебности либеральных кругов к коллективным правам, которые они в лучшем случае считают «прекрасными идеалами»[74], то есть благими пожеланиями, не имеющими реальных оснований. И если некоторые из этих прав можно свести к индивидуальному уровню, другие в действительности не могут распределяться - их получателями являются не индивиды, а коллективы. Например, право человека говорить на своем языке неотделимо от права группы, которая практикует этот язык, и это второе право обуславливает первое. Следовательно, либеральный индивидуализм отвергает саму мысль о том, что коллективности можно приписать черты индивида, в данном случае права, и постулирует, что ценность того или иного блага зависит от его соответствия принципу уважения, которого заслуживает исключительно индивид. Вот почему Хайек страстно опровергает социальные права, поскольку они вытекают из распределительной справедливости: «Всякая политика, полагающая своим идеалом материальную распределительную справедливость, необходимым образом ведет к разрушению правового состояния»[75]!
Поэтому нет смысла отрицать, как это делает Клод Лефор[76], глубину «межпоколенческой пропасти» между индивидуальными правами и коллективными. Различие между ними - это различие качественное, а не количественное. Это качественное различие выходит за пределы классической антиномии равенства, уподобленного справедливости, и свободы[77]. С одной стороны, индивидуальные права могут выступать препятствием осуществлению коллективных прав, если только не наоборот (вот почему либералы и социалисты обвиняют друг друга в том, что первые нарушаются во имя вторых или, наоборот, что вторые нарушаются во имя первых). С другой стороны, ряд публичных и социальных благ не являются делимыми, а это означает, что они имеют смысл только при холистическом восприятии социального действия. Из введения этих коллективных прав вытекает признание важности понятия принадлежности к определенному обществу или группе, которые, собственно, и становятся субъектами права, от чего всегда отказывалась классическая теория прав человека. Для либералов это повод раскритиковать социальные права. Но можно прийти и к противоположному выводу: социальные права уже потому, что они являются социальными, надежнее тех, что выведены из абстрактной «природы» индивида, особенно когда они позволяют вернуть уважение понятию распределительной справедливости.
*
В общественном мнении борьба за права человека часто представляется одной из сторон борьбы за демократию. «Полная демократизация Европы,
- заявил в 1990 году Хавьер Перес де Куэльяр, в то время - генеральный секретарь ООН, - станет утверждением всеобщего характера Декларации прав человека»[78]. То же мнение с тех пор не раз высказывали Фрэнсис Фукуяма и многие другие авторы. Если принимать эту точку зрения, получается, что демократия и права человека развиваются в одном ритме. Два этих термина не могут противоречить друг другу. Более того, они становятся синонимами.
Но эта позиция неоднократно оспаривалась. Жюльен Фройнд, задаваясь вопросом об отношении между демократией и правами человека, говорил, что «оно не очевидно». Их уравнивание,
- пишет Жан-Франсуа Кервеган, - является по меньшей мере «проблематичным»[79]. Мириам Рево д'Аллон говорит, что это отношение «не само собой разумеющееся»[80]. И причин для таких заявлений несколько.
Первая состоит в том, что демократия - это политическое учение, тогда как права человека - учение юридическое и моральное, и между учениями двух этих типов согласие не рождается само собой. Являясь политическим режимом, демократия вполне естественно стремится ограничить то, что не является демократическим, или, говоря шире, то, что не является политическим. Теория прав, напротив, стремится ограничить прерогативы политического. Но главное, здесь та же ситуация, что с правами человека и гражданина: у демократии и прав человека не один и тот же субъект. Идеология прав человека не желает знать никого, кроме абстрактных индивидов, а демократия знает только граждан. Следовательно, даже если они пользуются одной и той же юридической риторикой, права гражданина (равенство перед законом, свобода петиций, равное избирательное право, равный доступ к государственным постам сообразно способностям) фундаментально отличны от прав человека. Они являются не атрибутами человека как человека, а способностями, связанными не только с определенным политическим режимом (демократией), но и, что самое важное, с принадлежностью к той или иной группе (данному политическому сообществу). Теория прав человека наделяет правом голоса всех людей без разбора, просто потому что они люди («один человек - один голос»). Демократия дает право голоса всем гражданам, но отказываем в нем негражданам. «Демократические права гражданина, - пишет Карл Шмитт, - предполагают не свободного индивида во внегосударственном состоянии "свободы", а гражданина, проживающего в государстве [...] Поэтому они по самой своей сущности имеют политический характер»[81].
С другой стороны, демократический режим стремится к согласию народа, которое обычно выражается посредством голосования. В конечном счете, демократия - это режим, который закрепляет суверенитет народа. И наоборот, дискурс прав человека исходно подается в качестве моральной достоверности, всеобщей истины, которая должна приниматься повсюду уже в силу ее всеобщности. Его значение, следовательно, не зависит от демократической ратификации. Более того, оно может расходиться с ней.
«Проблематика прав человека, - отмечает Рево д'Аллон, - относится к обоснованию через индивида, то есть к проблеме естественных прав индивида, которая неизбежно расходится с требованиями суверенитета»[82]. Это расхождение может принимать две формы. С одной стороны, в той мере, в какой вдохновлявшееся теорией прав человека международное право, то есть право на вмешательство, предполагает ограничение суверенитета государств и народов, оно равным образом ведет и к ограничению народного суверенитета в любом демократическом государстве. С другой стороны, из-за условий, при которых была сформулирована теория прав человека, даже голосование может теперь признаваться суверенным только в той мере, в какой оно не противоречит постулатам
этой теории. Как поясняет Ги Хааршер, с точки зрения прав человека, «демократический принцип может действовать лишь в узких границах, которые являются, собственно, границами философии прав человека: если предположить, что один-единственный индивид будет защищать эти права от мнениябольшинства, решившего их нарушить, с точки зрения контрактуалистской философии, именно этот одиночка будет занимать легитимную позицию»[83].
Демократические голоса, которые не соответствуют правам человека, следовательно, тут же отвергаются как «иррациональные» и нелегитимные. Та же самая идеология выступает против того, чтобы у народа спрашивали, к примеру, посредством референдума, мнение по некоторым слишком «болезненным» вопросам. В этом контексте вполне уместным оказывается разоблачение «популизма»: когда речь заходит о «правах человека», народ начинают подозревать в том, что далеко не всегда он способен на правильные мысли.
«Из признания и провозглашения прав человека, - пишет также Жан-Франсуа Кервеган, - следует то, что на суверенитет, будь он монархическим или народным, налагают непреодолимые ограничения»[84]. Однако всякое ограничение народного суверенитета представляет собой посягательство на само основание демократии. Оно равноценно тому, что граждан обязывают подчиняться не только тем руководителям, которых они сами же и выбрали. Из него вытекает то, что верховным авторитетом, которому граждане должны подчиняться, является уже не авторитет избранных руководителей, а авторитет международных организаций и юрисдикции, члены которых, выступая едва ли не от имени истины, данной в откровении, вообще не обладают демократической легитимностью. Поскольку народный суверенитет ограничивается определенными оговорками, налицо возврат к политической и социальной гетерономии[85].
Примечательно то, что сегодня авторитарные правительства гораздо чаще упрекают не в том, что они нарушают правила демократии, а в том, что они не «соблюдают права человека». Чтобы как-то справиться с политической нестабильностью, сковывающей глобальное расширение рынков, Трехсторонняя комиссия, созданная в 1973 году и включавшая в качестве главных теоретиков Сэмю-эля Хантингтона и Збигнева Бжезинского, выразила пожелание ограничить сферу демократических практик в странах третьего мира. «Чтобы удовлетворить два этих требования - ограничения демократии и сохранения капитализма, - пишет Эдмон Жув, - было найдено специальное снадобье: идеология прав человека»[86].
Переопределение демократии как «режима, который соблюдает права человека», то есть, в конечном счете, ее сведение к демократии либеральной, является, следовательно, интеллектуально несостоятельным[87], однако в политическом отношении весьма выгодным, поскольку оно позволяет отвергнуть всякое политическое решение, расходящееся с идеологией прав человека, объявив его противоречивым. Жан-Фабьен Спиц констатирует, однако, то, что подобный подход сам является противоречивым, поскольку «утверждать, что права индивидов зависят от разума и природы и при этом исключать их из списка вопросов, обсуждаемых теми, кто наделен разумом, - значит подрывать их рациональное основание»[88]. (В действительности, антидемократическим может быть объявлено только такое голосование большинства, которое приводит к отмене демократии, поскольку подобное решение противоречило бы цели, для которой голосование выступает всего лишь средством).
«Невозможно сказать ничего конкретного о политике прав человека, - писал Клод Лефор, - пока не исследовано то, имеют ли эти права собственно политическое значение». В поворотной статье 1980 года Марсель Гоше утверждал именно то, что «права человека - это не политика»[89]. В этой статье он, соответственно, определил «величайшую опасность, которую скрывает в себе возвращение к правам человека и которая заключается в том, что есть вероятность снова попасть в колею и тупики мысли, противопоставляющей индивида обществу, уступить старой иллюзии, уверившись в том, что можно опираться на индивида и отправляться от него, его требований и прав, чтобы прийти к обществу. Словно можно было бы отделить поиск индивидуальной автономии от стремления к автономии общественной»[90]. В заключении он писал: «Права человека - это не политика, поскольку они не позволяют нам увидеть то общество, в котороеони помещены. Они могут стать политикой лишь при том условии, что мы сможем признать отчуждающую динамику индивидуализма, которую они несут в себе в качестве своей естественной составляющей, и найдем средства ее преодоления»[91].
Двадцать лет спустя Гоше опубликовал новую статью, в которой он возвращается к той же проблематике, углубляя ее[92]. Здесь он уже не ограничивается утверждением, что «политика прав человека» ведет к коллективному бессилию. Он показывает также, что демократия, желая следовать подобной политике, подрывает «основания, на которых она покоится, и уничтожает те инструменты, которые ей нужны».
Как он поясняет, идеология прав человека выделяет внутри обществ юридическую составляющую в ущерб политической и социально-исторической: «Мы являемся свидетелями реванша права и, соответственно, заката политического и социально-исторического»[93]. Эта идеология, кроме того, отстаивает строго индивидуальные права. И «если на горизонте прорисовывается опасность, она в ослаблении коллектива перед требованием индивидов»[94]. В действительности, любая демократическая политика должна признать то, что общество, за которое она отвечает, превышает простую сумму индивидуальных составляющих, иначе в нем просто не было бы общей воли. Вот почему «политика прав человека в качестве демократической политики просто несостоятельна. Она терпит поражение в том, что способствует формированию общества, общий план которого ускользает от его членов. Она, конечно, может расширить прерогативы индивида в обществе; чем больше ей это удается, тем больше расплывается образ всей совокупности индивидов в целом; и тем меньше она становится понятной и управляемой [...] Политика прав человека поворачивается спиной - и иначе она не может - к перспективам подлинного самоуправления коллективности»[95].
Итак, как уточняет Гоше и в других текстах, демократия «является и должна быть самоуправлением коллективности в целом, а не только в частях. Она является и должна быть самоуправлением политического сообщества как такового, иначе правовые прерогативы членов и составляющих этого сообщества тут же окажутся иллюзорными. Демократия прав - это усеченная демократия, которая теряет из виду собственно политическое измерение демократии; она забывает факт политического сообщества, факт, на уровне которого в конечном счете как раз и определяется бытие демократии [...] Утверждение индивидуального субъекта права во всей полноте его прерогатив влечет сокрытие коллективного политического субъекта демократии»[96].
«Есть два основных способа мыслить метаполи-тическое человечество, то есть человечество, которое превзошло или преодолело свое политическое состояние, - отмечает Пьер Манан. - Это человечество, организованное правом, и человечество,живущее нравственно»[97]. В идеологии прав соединяется и то, и другое, и именно по этой причине она не может не упустить политическое. Но она упускает его еще и потому, и это главная причина, что ее субъектом выступает абстрактный человек, полагаемый в своем «естественном состоянии», то есть в состоянии досоциальном. Ханна Арендт уже отметила: «Именно потому, что философия и теология всегда занимаются человеком, а все их положения были бы столь же точными и тогда, когда осталось бы только один или два человека или когда бы все люди были тождественными, они так и не нашли философски значимого ответа на вопрос: что такое политика?»[98].
Понятие индивида, на котором основывается весь дискурс прав человека, - это понятие, отличительным признаком которого является бедность, поскольку единственное, что определяет индивида, - это то, что он индивид. (Можно даже спросить себя, разумно ли в таком случае приписывать ему что бы то ни было еще.) Согласно доктрине прав, именно полагая человека в качестве индивида, мы достигаем его сущности. В действительности же, человек, лишенный всех своих конкретных характеристик, вовсе не является «человеком в себе». Он становится просто никем, поскольку «Он утратил качества, которые позволяют другим относится к нему как подобному»[99]. «Неспособность прав человека пройти испытание политической и исторической реальностью, - пишет Мариам Рево д'Аллон, - свидетельствует, главным образом, о тупиках натуралистической концепции, которая неизбежно обращается в свою противоположность. На деле, то есть при действительной утрате политических качеств, считавшихся существенными, открывается вовсе не вечный субстрат природы человека, а полная неопределенность, лишенная всякого смысла»[100].
Первые теоретики прав человека имели все основания ссылаться на природу человека. Но противоречивой оказалась выработанная ими идея этой природы. Сегодня, да и собственно уже давно, мы знаем, что человек - это существо общественное, что существование человека не предшествует сосуществованию людей, короче говоря, что общество - это горизонт, в который с самого начала вписывается присутствие человека в мире. Точно так же, как не бывает бестелесного духа, индивид всегда расположен в определенном социально-историческом контексте. Принадлежность человечеству, следовательно, никогда не бывает непосредственной и всегда опосредована: человечеству мы принадлежим лишь благодаря особому коллективу или данной культуре. То есть человек не может определяться просто как индивид, поскольку он всегда живет в некотором сообществе, в котором он соотносится с ценностями, нормами, общими значениями, причем совокупность этих отношений, практик и, одним словом, всего того, что его окружает, - не нечто добавленное и вторичное по отношению к его Я, а, напротив, то, что для него конститутивно.
Чтобы жить и жить хорошо, человеку нужно сообщество. Но «знаменитое высказывание Аристотеля, гласящее, что человек - это политическое животное, означает не только то, что человек по природе своей создан для жизни в обществе; но и то, что человеку по его природе нужно вести политическую жизнь, активно участвовать в жизни политического сообщества»[101]. «Мы называем правосудным, - писал Аристотель, - то, что для взаимоотношений в государстве создает и сохраняет счастье, и все, что его составляет»[102].
Однако просто невозможно мыслить и организовывать политический организм в рамках строгого индивидуализма. «Общество не в большей степени делится на индивидов, чем геометрическая поверхность на линии, а линия - на точки» - писал уже Огюст Конт[103]. А в наши дни Раймундо Па-никкар говорил: «Индивид - это отдельный узел; а человек - это вся ткань, которая вокруг этого узла, фрагмент всей той ткани, что составляет реальность [...] Бесспорно, что без узлов ткань распадется; но без ткани не было бы и самих узлов»[104]. Из этого следует, что любой политический проект предполагает ту или иную форму холизма. С точки зрения холизма, общество предшествует индивиду, как «целое необходимо предшествует части» (Аристотель). Однако части, включенные в целое, не сводятся к этому целому, и в этом холизм отличается от коллективизма. Главное отличие в том, что при коллективизме социальные структуры полностью подчиняют себе индивидов, тогда как при холизме от социальных отношений зависят именно способности индивидов. Эта зависимость не имеет причинной природы, однако она конститутивна и взаимна. С этой точки зрения, общее благо - это не собственное благо целого и в то же время не просто сумма частных благ: это благо, общее частям и целому.
Следовательно, если согласиться с тем, что для защиты и укрепления прав сначала надо утвердить политическое, вполне очевидно, что, атакуя политическое, постоянно пытаясь сократить его прерогативы, теория прав подрывает основания своей собственной реализации. Человек может обладать правами лишь в рамках политики, в политическом жизненном мире, разделяемым сообществом, поскольку всякое право зависит от социально-политических условий, в которых оно было утверждено[105]. И если формальные права - это права, лишенные значения (права на труд недостаточно для того, чтобы найти работу, право на образование не слишком-то важно, если государственные органы не имеют финансовых средств, чтобы гарантировать бесплатное образование), точно так же и индивид сам по себе не может быть подлинным субъектом права. Права могут быть лишь предикатами статуса гражданина. «Если человек достигает уровня человечества, становясь гражданином, - отмечает Мириам Рево д'Аллон, - то есть получая политический статус, и если, обратно, он теряет своисобственно человеческие качества, утрачивая тот же статус, права человека предполагают применение, которое коренится в бытии-гражданином»[106]. И наоборот, люди могут приобрести права лишь внутри определенной политии, в контексте существования, который гарантирует им конкретную способность ими воспользоваться. А это означает, что в конченом счете права утверждают и выражают различие между людьми, а вовсе не тождество[107].
Но нужно пойти дальше и задаться вопросом о самой возможности продолжать говорить на языке прав. Поскольку теория прав человека внутренне связана с либеральной идеологий, любая попытка дать ей новую, не либеральную формулировку скорее всего потерпит провал. Стоит понять, что права, к которым обычно обращаются, - это не столько права, сколько обязанности правителей и, соответственно, способности и свободы, которые подчиненные могут законно требовать в том случае, если им в них отказано.
Конечно, речь совсем не о том, чтобы отдать защиту свобод на откуп идеологии прав человека, и еще меньше о такой критике последней, которая пыталась бы легитимировать деспотизм. Напротив, речь о том, чтобы показать, что необходимая борьба против всех форм тирании и угнетения -вопрос фундаментально политический, а потому он и решаться должен политически. Иными словами, речь о том, чтобы выйти за пределы юридической сферы и поля нравственной философии и заявить, что власть политического авторитета должна быть ограниченной не потому, что у индивидов по самой их природе есть неограниченные права, а потому, что полития, в которой царствует деспотизм, - это плохое политическое общество, а необходимость сопротивления угнетению вытекает не из врожденного права, а из того, что политическая власть должна уважать свободу членов общества. Короче говоря, люди должны быть свободны не потому, что «у них есть на это право», а потому, что общество, где уважаются фундаментальные свободы, в политическом отношении лучше общества, в котором они не уважаются, не говоря уже о том, что оно предпочтительнее в моральном плане.
Из всего это следует, что принципиальную роль следует вернуть гражданству, понимаемому как активное участие в публичной жизни, а не в качестве понятия, ставшего инструментом для получения прав. «Согласие с минимальными требованиями демократического политического порядка, то есть с полным равенством прав и обязанностей каждого, - пишет по этому поводу Жан-Франсуа Кервеган, -ведет к отказу от всякого метафизического, антропологического или даже морального обоснования прав человека, и прежде всего фундаментальных из их числа, и переходу к чисто политическому обоснованию, которое, соответственно, опирается исключительно на принцип гражданского равенства индивидов-граждан (а не естественного равенства, поскольку нет ничего менее эгалитарного, чем природа )»1й;>.
185 Jean-Franзois Kervйgan, Art. cit., p. 51. |
Равным образом мы приходим к реабилитации понятия принадлежности определенному политическому сообществу, без которого свобода, равенство и справедливость остаются всего лишь бездейственными абстракциями. Такая принадлежность, никоим образом не изолируя индивида и не угрожая его бытию, дает ему, напротив, «возможность быть значимой единичностью, - пишет Рево д'Аллон. - Чтобы "политически" обосновать права человека, политику и гражданство нужно мыслить не только во вторичном горизонте гарантии субъективных естественных прав, но и как первичное условие, которое обосновывает действенное осуществление совместной жизни. При этом - два этих момента очевидно связаны - также надо пересмотреть вопрос индивидуалистического обоснования социального и начать мыслить индивидуальную единичность через единичность принадлежности или даже множественную единичность. Последняя опирается не на индивидуальное обоснование, а на отношение к общему миру. Поскольку, если "право на обладание правами" неотделимо от принадлежности к организованному политическому сообществу, которое именно по этой причине не сводится к ассоциации индивидов, незаменимая единичность человека обусловлена не своим самодостаточным основанием, а принадлежностями к той или иной группе, которые дают возможность его индивидуации»[108].
Наконец, нужно отказаться от той идеи, что всегда есть противоречие между индивидуальной свободой и социальной жизнью, переопределив в то же время свободу в том смысле, который бы соответствовал «свободе древних» в понимании Бен-жамена Констана и «позитивной свободе» Исайи Берлина, которая неотделима от активного участияв публичной жизни, тогда как свобода Нового времени или негативная свобода заключается в ряде прав, позволяющих отказаться от этого обязательства.
Свобода - не только личная возможность. Для осуществления ей требуется определенное социальное пространство. Вот почему нельзя довольствоваться определением, фигурирующим в четвертой статье Декларации прав 1789 года: «Свобода состоит в возможности делать все, что не наносит вреда другому». С одной стороны, индивидуальная автономия и свободное осуществление способностей и потенций - не субъективные права, поскольку они, напротив, соответствуют острейшей социально-политической необходимости. (Например, государственное образование, не может быть результатом некоего «права на образование», иначе оно было бы бесплатным, но факультативным. Обязательным оно становится именно из-за признания того, что образование составляет социальное благо). С другой стороны, индивидуальная свобода никогда не выполняется в обществе, которое само не свободно, а это означает, что не бывает частной свободы без свободы публичной. «Цель древних состояла в разделении общественной власти между всеми гражданами одной страны», - писал Бенжа-мен Констан[109]. Это означает, что и свобода первоначально является политической проблемой, а не правовой. Подобная свобода предшествует правосудию и определяет его, но не является его результатом.
Добавим к этому, что один из лучших способов защитить свободы заключается в применении принципа субсидиарное™, согласно которому вышестоящему органу власти должны передаваться только те задачи, которые не могут быть решены на более низких или на местном уровнях. Этот принцип позволяет, таким образом, вернуться к более строгой концепции права: установить (восстановить) право - не значит путем властного акта наделить индивидов правом получать нечто, а значит дать им то, что им причитается, или же вернуть им на индивидуальном и коллективном уровне, причем вполне конкретно, то, что было у них несправедливо отнято какой-то третьей стороной или государством.
*
Историки часто называют английскую Великую хартию вольностей, принятую 15 июня 1215 года, первым текстом, в котором были «конституционно» провозглашены права человека. Такая интерпретация анахронистична. Так же, как и предшествовавшая ей испанская Великая хартия, принятая при короле Альфонсе VII Императоре в 1188 г., английская Великая хартия - это документ, который ограничивается политическим установлением политических свобод. Карл Шмитт подчеркивает, что «с исторической точки зрения, она является не более, чем одним из многочисленных для Средневековья примеров соглашения между принцем и феодальными сеньорами»[110]. В действительности, речь идет о публично-правовом договоре, имевшем форму уступки со стороны короля и гарантировавшем феодальной аристократии ряд свобод и защиту от возможных злоупотреблений со стороны королевской власти. То же самое можно сказать о «Хабеас корпус акте» 1679 года (гарантии от незаконных арестов) и Билле о правах 1688 года, по поводу которых Шмитт пишет: «Всё это нормативно-правовые или договорные акты, гарантировавшие права баронов или английских граждан, которые в результате постепенного развития приобрели характер современных принципов, но исходно не имели смысла фундаментальных прав»[111].
Так или иначе, свобода - это изначальное европейское понятие. Древняя Греция первой провозгласила преимущества свободы. Но именно на Севере Европы ее ценность всегда превозносили. Уже Тацит говорил о том, что был поражен, узнав, что у германцев королей выбирали и что полномочия, позволяющие их назначать, всегда принадлежали народным собраниям. Он добавляет, что германцам не известны обязательные налоги, поскольку они признают только добровольные пожертвования. То, что римский историк говорит о статусе женщин, также показывает, в какой мере свобода личности в северных странах признавалась с самых незапамятных времен.
Во Франции, где королей перестали избирать только с Людовика IV, этот идеал свободы сохранялся на протяжении всего Средневековья. Описывая феодальный режим, Фюстель де Куланж говорит: «Находясь на вершине иерархии, король был окружен своими главными вассалами. Каждый из них был окружен своими собственными вассалами, и без них он не мог вынести ни малейшего суждения [...] Король не мог ни издать новый закон, ни изменить уже существующие законы, ни ввести новый налог без согласия страны [...] Если внимательнее рассмотреть институты этого режима и если изучить их смысл и охват, можно понять, что все они были направлены против деспотизма. Каково бы ни было многообразие, царившее, как может показаться, в этом режиме, есть одна вещь, которая гарантировала его единство, а именно устойчивый страх абсолютной власти. Я думаю, что нет другого режима, которому бы в большей мере удалось исключить возможность произвола [...] Феодальная система была ассоциацией свободных людей»[112].
Конец феодального режима ознаменовался разложением этой системы под влиянием римского авторитаризма и под ударами центрального государства. Постепенно наследственная королевская власть ввела в строй административно-юридическую централизацию, нанесшую ущерб промежуточным органам и региональным собраниям. И если общинная революция закрепила власть нарождающейся буржуазии, региональные парламенты перестали быть собраниями пэров, превратившись в собрания королевских чиновников. Монархия, став абсолютной, нашла поддержку в буржуазии иприступила к устранению последних следов сопротивления знати.
Но при этом во Франции всегда сохранялись теоретики, которые разоблачали централизацию, административно-юридическую рационализацию и абсолютизм королевской власти, являвшийся попросту слепком с божественного абсолютизма. Иногда эта критика велась от имени «основных законов королевства», иногда апеллировала к древним кельтским или германским свободам. Как скажет Монтескье, чтобы напомнить об аристократическом, германском происхождении идеи свободы, система свободы «была найдена в лесу». Тот же аргумент начиная с конца XVII века разделяло все «германистское» течение (Анри де Буленвилье, Ле Лабурер, Луи Андриен Ле Паж), которое всеми силами боролось с «романским» течением (аббат Дюбо, маркиз Аржантон, Жако-Николя Моро). По примеру Альтузия и монархомахов, главных противников теорий Жана Бодена, эти борцы неустанно повторяли то, что в прошлом короли никогда не имели абсолютной власти. Некоторые, как Буленвилье[113], защищали учение о народном суверенитете и тезис об изначальной нации, в которой имущество было общим. Позднее это учение будет развито Огюстеном Тьерри.
Другое весьма интересное течение - гражданский республиканизм (или гражданский гуманизм), об основных принципах которого напомнили нам уже в наши дни такие авторы, как Джон Г.А. Покок, Квентин Скиннер, а позже и Филипп Петти. Эта школа мысли ссылается главным образом на римскую республиканскую традицию (Саллюстия и Тита Ливия), а также на Грецию (Полибия и Аристотеля), Макиавелли, флорентийских и венецианских гуманистов, английских республиканцев, наконец на Монтескье, Руссо и Джефферсона[114].
В Англии неоримская теория гражданской свободы появляется в XVII веке. Ее представители -Генри Паркер, Джон Мильтон, Элджернон Сидни и, главное, Джеймс Харрингтон - выдвигают строго политическую концепцию свободы и выступают в защиту тезиса парламентского и народного суверенитета, что навлекает на них яростную критику Томаса Гоббса. С их точки зрения, понятие гражданской свободы связано с классическим идеалом «civitas libera» или «свободного государства», возрожденным во времена итальянского Ренессанса защитниками республиканской «liberta», в частности Макиавелли в его «Рассуждениях о первой декаде Тита Ливия» (1514-1519). Когда они говорят о «естественных правах и свободах», они всегда отправляются не от индивида, а от того, что Мильтон и Харрингтон называют «общей свободой» (соттоп liberty), «свободным правлением» (free government) или «республикой» (commonwealth). Превознося «гражданские добродетели», сторонники неоримской концепции в то же время реабилитируют политическое, поскольку публичные институты могут благоприятствовать применению этих добродетелей (ориентированных, однако, прежде всего на нравы, традиции и социальные практики). Их главный тезис в том, что человек может быть по-настоящему свободным только в свободном государстве. То есть они отвергают тезис, согласно которому только сила принуждения угрожает индивидуальным свободам, и подчеркивают то, что коллективная жизнь в состоянии зависимости уже составляет источник и форму принуждения. «Свободное государство, - пишет Квентин Скиннер, - это сообщество, в котором действия политического тела определяются объединенной волей его членов»[115]. В подобном государстве законы должны применяться с согласия всех членов политического тела, а из этого следует активное участие в публичной жизни, а также отвержение абсолютной монархии как тирании.
С этих позиций, свобода вовсе не должна развертываться преимущественно в частной сфере, которой всегда грозит политическая власть: напротив, быть свободным - значит прежде всего иметь возможность участвовать в решениях, местом которых является общественно-политическая жизнь, избегая ограничения или принуждения и поддерживая этими решениями коллективные свободы. Свобода в таком случае становится формой социального отношения: я не могу быть свободным, если другие члены моего сообщества не свободны в той же мере. А это означает, что свобода может быть только сообща разделяемой, тогда как правила, которым подчиняются члены политического сообщества, составляют их общее достояние. Кроме того, закон перестает быть врагом свободы, поскольку вмешательство публичных властей может помочь ее осуществлению. Коллективность управляется сама собой, но не через права, а благодаря участию всех ее членов.
«Первая отличительная черта республиканской политической философии, - пишет Жан-Фабьен Спиц, - это утверждение того, что права, которыми обладают граждане, определяются не философским разумом, исследующим природу, а совместным обсуждением, в котором люди пытаются отстраниться от своей предвзятости, вступив в естественный для них спор и достигнув норм, которые каждый может счесть законными [...] Кроме того, правило теперь является выражением уже не совокупных интересов наибольшего числа людей, а общего убеждения»[116]. Таким образом, республика состоит из «граждан, которые ставят вопрос не только об институциональных условиях, наиболее благоприятных для их собственных интересов, но также и о нормах законного и морально приемлемого коллективного существования»[117].
Жан-Фабьен Спиц уточняет также: «Республиканцы [...] отказываются понимать права в качестве лишь инструментов, необходимых для выполнения совокупности основных обязанностей, обоснованных природой и навязанных извне каждой человеческой воле. Напротив, они стремятся понимать права как продукт демократического обсуждения того образа жизни, который мы намереваемся вести коллективно, и тех общих принципов, на основе которых желают объединиться члены республики [... ] Следовательно, республиканцы полагают, что есть нечто совершенно ошибочное в идее несоциальных прав, предшествующих любому собственно политическому обсуждению: права -это не качества, привязанные к индивидам вне любого политического общества, а характеристики, которые могут принадлежать исключительно гражданам; это не естественные "козыри", которыми индивиды могли бы побить решения коллективности, членами которой они являются, а принципы существования, на которых строятся общества»[118].
Теория гражданского республиканизма, которую в англосаксонских странах начиная с XVIII века постепенно смещает либерализм, иногда сближалась с положениями коммунитаристской школы, с которой она, однако, в некоторых пунктах расходится (в частности, у Филиппа Петти).
Коммунитаристская критика прав человека, во многих отношениях продолжающая гегелевскую критику Канта, коренится в содержательной концепции блага. Коммунитаристы подчиняют справедливость уважению ряда безусловных благ, конститутивных для счастливой жизни, что позволяет оспорить либеральную концепцию прав. Утверждая, что дискурс прав человека игнорирует не только культурное разнообразие, но также и социальную основу личной идентичности, они показывают, что права, принадлежащие субъекту, отделенному от всякой коммунитарной связи или, по крайней мере, всегда готовому отозвать все свои обязательства, из этой связи проистекающие, всегда лишены смысла, поскольку, напротив, именно факт принадлежности к определенному коллективу задает смысловой горизонт, в котором можно обладать правами: если нет общего социального блага, права, дарованные индивидам, - это просто иллюзия[119].
Большинство коммунитаристов, однако, признают индивидуальные права, однако выступают против той их формулировки, которую дают либералы. Критика либеральной концепции прав развивается у них по двум направлениям. Первое показывает, что, в соответствии с приматом индивидуальных прав, индивидуализм пренебрегает коммунитарными аспектами человеческой жизни, которые совершенно необходимы как для формирования эго, так и для определения благой жизни. Второе направление заключается в констатации того, что оправдания, выдвинутые ради защиты этого приоритета индивидуальных прав, покоятся на ошибочных предпосылках относительно природы человека. Коммунитаристы, кроме того, оспаривают автономный характер теории прав и утверждают, что последняя должна по крайней мере опираться на более общую теорию нравственного поступка или добродетели, главным предметом которой является исследование хороших, а не просто справедливых дел[120].
Можно обратиться к античной мысли или к средневековой традиции, к гражданскому республиканизму или к теоретическим достижениям коммунитаристской школы - так или иначе, у нас достаточно источников, которые позволяют обосновать безусловную свободу, не обращаясь к либеральной идеологии, причем обосновать ее более последовательно и уверенно, чем дискурс прав человека. И если воспользоваться прекрасной формулировкой Пьера Шоню, именно за пределами этого дискурса должна утвердиться «способность по-настоящему сказать "мы" и, следовательно, сопротивляться абсолютному "Я"».
Содержание
Введение.............................................................. 7
1. Относятся ли права человека к праву?......... 13
2. В поисках основания..................................... 33
3. Права человека и разнообразие культур...... 64
4. По ту
сторону прав человека: политика, свобода, демократия......................................... 91
Еще по теме 4. По ту сторону прав человека: политика, свобода, демократия:
- Ален де Бенуа.. По ту сторону прав человека. В защиту свобод.2015, 2015
- Лекция 1. Понятие прав и свобод человека, гражданина и личности. Классификация прав и свобод
- 3. Ответственность государства перед личностью. Права и свободы человека. Гарантии прав и свобод человека и государство.
- § 2. Экономические права и свободы человека и гражданина в системе конституционных прав и свобод
- Система прав и свобод человека
- 14.1 Понятие прав и свобод человека и гражданина
- Вопрос 1. Понятие и классификация прав и свобод человека и гражданина. Обязанности человека и гражданина
- Лекция 4. Механизм защиты прав и свобод человека
- § 2. Понятие прав и свобод человека и гражданина
- СИСТЕМА ГАРАНТИЙ ПРАВ И СВОБОД ЧЕЛОВЕКА И ГРАЖДАНИНА
- Нарушение равенства прав и свобод человека и гражданина (ст. 136 УК РФ)