ФОНЕТИЧЕСКИЙ звуко-буквенный разбор слов онлайн
 <<
>>

«Действительная материя языка

— это, с одной стороны, звук вообще, с другой—совокупность чув­ственных впечатлений и самодеятельных (в перево­де «непроизвольных», редактор настаивала, что к са­модеятельности способны только любительские те­атральные коллективы, а не дух, и когда один переводчик с ней не согласился, она просто нашла другого, более уживчивого) движений духа, кото­рые предшествуют образованию понятий с помо­щью языка» (там же).

Звуку-чувству-самодеятель- ным движениям духа как материи противостоит фор­ма, но как эта материя не материя языка, которого еще нет (его образующая деятельность еще только предстоит), так и форма должна была бы быть еще не во всех смыслах формой языка, во всяком случае не в смысле genetivus possessivus!

И еще одним путем Гумбольдт вплотную подхо­дит к проблематичности формы языка. «Формы мно­гих языков могут сходиться в какой-то еще более об- щейформе [...] можносказать,чтовесьчеловеческой род обладает лишь одним языком[53]» (424,74). «Фор­мы многих языков» сходятся в «более общей форме», не сказано — форме языков, и это у Гумбольдта не оговорка: в самом деле, форма единого всечеловече­ского языка—во всяком случае уже не форма языка, а форма форм; к ней по крайней мере восходят фор­мы языка, что уже не должно бы давать говорить о форме (внутренней) языка безусловно.

Гумбольдт об этом не говорит, потому ЧТО OH об этом и не думает. Он думает о другом: о том что «в каждом семействе окажется тот или иной язык, кото­рый чище и совершеннее содержит в себе изначаль­ную форму» (там же). Один-единственный раз, и снова без определения, Гумбольдт мельком загова­ривает об «общей для всех языков единой внутрен­ней форме» (рус. 242)[54]—в разделе «Свойства и про­исхождение менее совершенного языкового строя» (§ 36).

B самом деле, как же мы забыли.

Ведь название трактата, из которого мы хотим извлечь дефиницию внутренней формы и не можем,—«О различии строя человеческих языков и его [различия] влиянии на ду­ховное развитие человеческого рода». Мы поче­му-то привыкли думать, что это трактат по «филосо- фииязыка». Намхотелось, чтобыразязыквыделился в самостоятельную дисциплину, то чтобы у него была и собственная философия. Философии языка не существует. Ee нет ни у Платона, ни у Августина, ни у Лейбница, ни у Гегеля. Нам очень хотелось, чтобы она была. Мы решили, что Гумбольдт написал фило­софию языка. Ho его трактат, как и большинство дру­гих его работ,—по сравнительной эстетике. Сравни­ваются не Гомер и Ариосто, не Гете и Шиллер, а нео­жиданным и парадоксальным, и новаторским и уникальным образом языки мира, художественные создания народов.

Формула «внутренняя форма языка» значит: та­кая форма дает о себе знать и в языке; но сначала она не в языке—в духе, она существо человека («О „Гep- мане и Доротее” Г ете», CIV Заключение[55]), его внут­ренняя духовная форма («План сравнительной ант­ропологии»[56]). B ней воссоздается мир. Внутренняя форма, дух усваивает себе язык, полнее или несовер­шеннее, язык обратно воздействует на внутреннюю форму, придает ей размах своим совершенством, или при своем несовершенстве независим от нее, даже мешает ей: «Поскольку язык является материаль­ным и одновременно находится в зависимости от внешних влияний, он, будучи предоставлен самому себе, создает трудности для внутренней формы (l), действующей на него, или же, лишенный своевре­менного вмешательства со стороны последней, пас­сивно следует в своем развитии свойственным ему аналогиям» (216).[57] Как же так? Внутренняя форма встречает препятствие в языке, или в некоторых языках? Или внутренняя форма — сама суть языка? И то и то. Внутренняя форма существо языка, и язык ей способствующая или препятствующая сила. «Зву­ковая форма — собственно конститутивный и веду­щий принцип различия языков, как сама по себе, так и в способствующей или сковывающей силе, кото­рую она противопоставляет внутренней языковой тенденции» (425,75[58]).

Гумбольдт не скажет, что та­кое внутренняя форма, потому что и не собирался. Ему ясно, что она — неповторимая, уникальная (ин­дивидуальная) сила духа. Tогда она не может не быть и в языке; «внутренняя форма языка» или «внутрен­няя форма в языке» — различения наши, для Гум­больдта дело в другом. Одни языки открытее для горения духа. Фатально в качестве таких языков Гумбольдт опознает санскрит, древнегреческий, се­митические, латынь, немецкий, другие культурные языки Европы, китайский, другие языки в меру вни­мания к ним. Он не замечает, что находит в языках, и неизбежно всегда находитто, что ищет: языки всегда непосредственная жизнь духа. Или наоборот. 0 духе ничего не узнать иначе как через язык. Язык всегда есть язык духа, поскольку он весь форма, поскольку форма учреждается из не-формы актом духа. «Ин­теллектуальная деятельность, насквозь духовная, насквозь внутренняя [...] и язык одно и неотделимы друготдруга [...] Неразделимая связь мысли, инстру­ментов голоса и слуха с языком неизменною (una- banderlich) залегает в изначальном, не поддающемся дальнейшему объяснению устройстве человеческой природы» (426,75). Внутренняя форма есть в языке, потому что она есть в духе. B языке нет ничего, чего не было бы в духе. Мельчайшие факты языка — мо­менты неповторимой истории духа, что ни возьми— все значимо, все в языке говорит. Слушай, что язык говорит. Форма греческого дуалиса говорит о том, с каким изяществом и утонченностью, с какой эле­гантностью и свободой дух философски схватывает парность или симметричность действительности («О двойственном числе»[59]).

Язык говорит во всех своих формах, в своих кор­нях, в их истории, B их связи, в своих системах, в себе как в системе систем, в своих элементах, в элементах элементов.

Что язык так говорит, весь, — может быть только потому, что дух уже сказал в нем себя. У Гумбольдта язык не то, что говорит, а то, с чем прежде всего имеет делодух [...]. To, чтоговорытдух.Язык—нето, что сказано, а то, что говорит.

Гумбольдт сравнивает, как в разных языках дух сказал себя, как они говорят о присутствующем в них духе. От этого как зависит, развивается ли дух успешнее или замедленнее, прекраснее или уродли­вее. «Внутренняя идея, чтобы обнаружить (манифе­стировать) себя, должна преодолеть некоторую трудность. Эта трудность — звук, и преодоление не всегда удается в равной мере» (459, 97).

Прежде чем продолжать читать Гумбольдта вер­немся ненадолго к различению мертвого и живого в языке. Гумбольдт: «В языке надо видеть не столько мертвое порожденное, но гораздо более — некое по­рождение; больше абстрагироваться от того, что он совершает в качестве обозначения предметов и сооб­щения понятий, и, напротив, старательнее возвра­щаться к его происхождению, тесно переплетенному с внутренней деятельностью духа, и к их (духа и язы­ка) взаимному влиянию» (416, 69).

Bce процессы жизни можно описать физико-хи­мически, например человек поднимает руку потому, что по нервным волокнам передается импульс к мы­шечным тканям, которые сокращаются по таким-то законам механики. To же поднятие руки можно, од­нако, описать телеологически: человек поднял руку не отчего, а для чего: чтобы сорвать яблоко. Между

первым, физико-химическим, и вторым, биологиче- ски-телеологическим описанием, при TOM что все процессы жизни поддаются этим двум параллель­ным рядам объяснений (скажем, рана заживает от­того, что действуют такие-то физико-химические законы и вступают в реакцию такие-то вещества, и рана заживает так, что восстанавливается целый ор­ганизм как та цель, которой служит процесс зажива­ния), есть существенное различие.

Различие между причинным и целевым описани­ем то же, что между неорганическим и организмом. Неорганическое можно фиксировать: в смысле фик­сировать наличиетакого-то элемента, физико-хими­ческого соединения, определенной реакции как про­цесса изменения и соединения элементов с выделе­нием или поглощением тепла. Ho жизнь фиксации не поддается, в лучшем случае можно с известной веро­ятностью опознать по составу и протекающим про­цессам организм как живой, живущий — никогда не со стопроцентной достоверностью, момент смерти клетки и целого организма с точностью фиксировать невозможно.

Мы опознаем живое неизвестно как, живое строго говоря невидимо. Мы чувствуем жи­вое. Видим вещество, но вещественный состав — весь — живого сменяется, несколько раз и полно­стью на протяжении всей жизни; живое поэтому не­видимая, невещественная форма, которая проходит сквозь вещество, усваивая его себе и отбрасывая, точно так же как огонь остается неизменным потому, что есть горючее вещество, через которое огонь про­ходит. Телеологическое, т. e. определенное целью (его путают с теологическим), невозможно фиксиро­вать ex defmitione, по определению, потому что не достигнутая цель не существует, а то, что не сущест­вует, нельзя ни видеть, ни тем более описать. Теле­ологическое описывается всегда задним числом, когда из последующего проясняется предыдущее. Как когда мы не понимаем человека, бросившегося вдруг ни с того ни с сего бежать. Мы начинаем его по­нимать, когда он успевает вбежать в лифт.

B этом же смысле язык, как мы говорили, в своем живом существе невидим; всё, что мы в нем видим, это переставшие жить, отмершие части; и наоборот, если мы видим язык, то значит видим его уже не жи­вым. 0 том, что язык в той мере, в какой он осуществ­ляется — в терминологии Гумбольдта: в какой он «энергия», «порождение», «живой» — в той же мере и ускользает, исчезает, китайский философ Чжу- ан-цзы (учитель Чжу-ан, Чжуан Чжоу, ок. 369—286 до н. э.) говорил так: «Верша нужна, чтобы поймать рыбу: когда рыба поймана, про вершу забывают. Ло­вушка нужна чтобы поймать зайца; когда заяц пой­ман, про ловушку забывают. Слова нужны, чтобы поймать мысль: когда мысль поймана, про слова за­бывают [... ] Как бы мне разыскать человека, который забыл про слова, — и поговорить с ним!».[60] Отсюда, из исчезания, забывания слова, когда поймана мысль, — коль скоро сама мысль, она же вещь, пой­мана, слово уже просто ни к чему,—следуют важные выводы для понимания, во-первых, того, что можно словом обозначить, какой размах значения слова, и, во-вторых, для того, каким должно быть изучение языка.

Ho сначала—из книжки Лады Иосифовны Айда­ровой[61] о том, как третьеклассники, дети девяти лет, понимают слово.

«Оксана Б. Я нарисовала слово как ядро с неско­лькими оболочками. Оболочку надо снять. Ee снима­ет усилие человека. Нужно разбить эту оболочку, чтобы открылись все значения, которые в нем есть. Ядро слова — это прямое значение, без переносного смысла. Это просто название предмета. Дальше — слой разных форм этого слова (изменения по числу или падежу или еще как-нибудь). Следующий слой — широкий. Это родственные слова. Потом слои — это первый переносный смысл. Следующие слои — их могут быть тысячи — это все другие пере­носные смыслы, которые можно образовать [...]

A еще я думаю, что переносный смысл может даже превращаться в ядре [...] Еще хочу сказать: когда сло­во попадает в предложение, то само от других слов может как бы взрывать оболочку и раскрываться на том или другом слое» (79—80).

«Павлик Ю. [...] Значение родится от сообщаю­щего. Или, может, оно внутри слова? Иногда оно не зависит от сообщающего [...] Нет, я думаю, что на долю слова остается маска. Только маска безразлич­ная [...]

Игорь П. Звуки — это только часть всего слова. A главное как будто бы внутри. Внутреннее слова— это невозможно исчерпать. B слове остается след от всего, от разных людей. Допустим, доисторический человек произносил какое-нибудь слово с одним смыслом, а современный человек это же слово упо­требляет совсем по-научному. Каждый употребляет слово в своем роде. Ho слово в себе сохраняет всё.

Сережа М. Слово дает понятие о предмете. Сло­во не только называет предмет, но и что-то рассказы­вает про него. Смотрите, как интересно получается. Я думаю, что само слово слово произошло от слова слыть. Чем вещь славится, чем она известна людям, такоеей имя. Носмотритетогда, чтополучается: сло­ва слово, славиться, слава, известность, понимать, знать, видеть что-нибудь — все это в чем-то ближ­ние между собой слова. A может быть, что все слова произошли от одного предка? Может быть так, что между совсем неподходящими словами есть невиди­мая связь и нужно только найти один общий корень?

Bepa П. Слово—это целый язык. Потому что оно содержит в себе, кажется, совсем неподходящее [...] B слове все есть. B чем-то слово очень-очень похоже на человека. Оно также с виду легкое и простое, а внутри трудное и, может быть, даже коварное. Оно может погубить все старания» (82—83).

Замечательно, что эти открытые умы, не скован­ные «позицией», очень быстро улавливают размах слова, или, что то же, улавливают, что полный размах слова уловить невозможно, окинуть взглядом об­ласть слова невозможно, слову свойственно выле­тать при своем неочерченном размахе за любые рам­ки. При ядре слова — прямом значении — есть «ты­сячи» переносных смыслов; а немного подумать, любой переносный смысл может превращаться в ядро, т. e. слово Протей. Значение родится от сооб­щающего, потому что слово — «безразличная» мас­ка, поскольку безразличная, готовая к любому лицу. Слово внутри «сохраняет всё». Bce слова сцеплены в одно и переливаются. Или наоборот: каждое слово— это целый язык, потому что содержит в себе «совсем неподходящее», т. e. не привязанное к слову.

Задание девятилетним детям—подумать о слове, их ориентируют на язык сам по себе, и такой язык оказывается Протеем, строго говоря, «чем угодно». Эта «всякость» языка, способность его к неограни­ченному размаху, связана с той его чертой, о которой говорит Чжуан-цзы: когда поймана мысль, слово за­бывают, и только такого забытого слова хочется, слова, которое избавляет от самого себя, от своего оборотничества, котороеможет, какговоритдевочка Вера, «погубить все старания». Слово осуществляет­ся, когда исчезает и оставляет после себя не отяго­щенную собой мысль, слово из-за своей протеично- сти может быть и ничем. Отсюда важные следствия относительно способности слова означать и относи­тельно возможности науки о языке.[62]

Если слово способно уступать место вещи насто­лько, что забывается, становится ничем, то это забы­вание слова придает ему способность обозначать что угодно. Слово может оставить нас наедине с чем угодно, потому что оно, делаясь ничем, не мешает ничему. Если слово способно умалиться до невиди­мости и забытости рядом с указанной им вещью, то никакого ограничения со стороны слова на то, что им указано, не наложено. Если бы слово было всегда чем-то, оставалось присутствующей, неисчезающей величиной, всё вне слова было бы собой минус вели­чина слова. Ho поскольку слово исчезающая величи­на, оно способно указывать на всё: слово, поскольку оно может становиться пустым местом, пускает на это свое пустое место всё без ограничения. Это свой­ство слова называют всемогуществом.[63]

Выдержав паузу, я говорю здесь и теперь вам: «Московский государственный университет». Я что-то явно сказал. Что? Я произнес слова, значе­ние которых—то учреждение, в стенах которого мы находимся, т. e. произнес, так сказать, назывное предложение, повторил имя вещи? K сожалению, надо признать, что лингвистика почти не имеет воз­можности, из-за владеющих ею схем означающего и означаемого, избежать этого промаха. Мы не будем делать этого промаха. Мы отставим в сторону схему, согласно которой произнесенные мною слова — это знак, а его означающее — Университет. Пойдя по этому пути, мы промахнулись бы полностью мимо того, что произошло, когда я произнес те слова. Они — не название учреждения, в котором мы нахо­димся, потому что в ситуации общения, в которой мы находимся — не строго официальной, а такой, кото­рая называется по-английски informal, — это учреж­дение называют МГУ или «Университет» или еще как-нибудь, но никогда не «Московский государст­венный университет». Ты куда сейчас? — Я в Мос­ковский государственный университет. Так не гово­рят; говорящего так просто-напросто не поймут, что он хотел сказать. Ясно, что я не хотел именовать, обо­значить, снабдить ярлыком эту вещь, учреждение, в котором мы сидим. Что же я сказал? Какой предмет, какую вещь я обозначил? Предметом, означаемым в данном случае были вот эти самые слова, «Москов­ский государственный университет», я указал на них, представил их, обозначил их, выставил их пред­метом своего высказывания. A какое было высказы­вание? Оно могло быть ироническим: Московский государственный университет, звучитгромко, но по­думаешь, пустые слова. Оно могло быть торжествен­ным: Московский государственный университет, обязывающее название. Ho я произнес их не ирони­чески и не торжественно, араздумчиво. Поставил их как проблему, как вопрос для осмысления: «Москов­ский государственный университет». Значение мое­го высказывания вы могли понять так: Что, собствен­но, должны мы думать об этом имени, «Московский государственный университет»? Точно ли оно? От­вечает ли оно своему назначению?

Теперь скажите: выставив слова «Московский государственный университет» как предмет, о кото­ром я высказываюсь, как «референт» высказывания, чем я высказался, на каком языке, каким языком? Ведь слова «Московский государственный универ­ситет» были предметом моего высказывания. Вы­сказался я при помощи паузы, при помощи интона­ции, при помощи ситуации, в которой мы находимся, я, сидящий перед вами и, так сказать, по долгу при­званный говорить что-то по крайней мере осмыслен­ное, а лучше глубокомысленное, — т. e. я высказал­ся, между прочим, и самим собой. Что слова «Мос­ковский государственный университет» были не моим высказыванием, а тем, о чем я высказался, ясно видно из того, что я мог бы их вообще не произнести, а только многозначительно промолчать; мое молча­ние в данной ситуации все равно было бы говорящим, и, пожалуй, говорило бы то же самое: находясь на за­нятиях в стенах Московского университета, я вдруг подчеркнуто замолчал, как бы обращая ваше внима­ние на проблематичность нашего положения, кото­рая требует раздумья, осмысления.

И вот то, чем я высказался о словах «Московский государственный университет», — пауза, молчание, интонация, ситуация, мой статус сидящего перед вами,—т. e. язык моего высказывания от вас усколь­знул, вы его даже и не заметили, задумавшись сразу о моей мысли, о том, что я думаю о предмете, предмет этот — три слова, официальное именование уч­реждения, в котором мы сидим. Вы забыли о языке, язык стушевался, уступил сразу место означаемому, мысли.

To, что тут произошло, на самом деле случается гораздо чаще, чем мы думаем. To, что мы называем языком, словами, давно стало вещами. Когда препо­даватель говорит, «дайте зачетку», эти слова давно уже не означают действие, производимое с книжкой под названием зачетки, нелепо было бы подумать, что преподаватель предписывает вам произвести та­кие-то движения. Эти слова значат: наше собеседо­вание окончилось, я теперь знаю, что надо сделать, как вами распорядиться. Вот что высказывает препо­даватель словами «дайте зачетку». Эти слова означа­ют не действие передачи зачетки, а они—формула, и в качестве формулы вещь, поступок прекращения некоего процесса, который называется принятием зачета, родом экзамена, интенсивного диалога меж­ду двумя людьми, диалога на грани почти физиче­ского взаимовлияния, когда люди «действуют друг другунанервы», «наседают», «хамят», «упрямЯтся», «расстраиваются» и т. д. Опять же проверить> что слова «дайте зачетку» значат вовсе не действие пере­дачи зачетки, а прекращение экзамена, видно из того, что если никакой зачетки просто не оказывается, она забыта, потеряна или ее вообще не было, слова «дай­те зачетку» поступком быть нисколько не переста­ют: все равно вопросы и ответы закончились, дейст­вие этими словами произведено. Стоп. Конец. Слова кажутся словами с их словарным значением; на са­мом деле они давно не слова, а действие, движение, поступок, акт, выраженный в формуле — приня­той — и слова эти значат, но вовсе не как вот эти два слова, а как целая формула-поступок, и значат вовсе не то, что «заложено» в их «семантике», а то, что эта формула обозначает в университетской жизни. Най­дите здесь язык.

«Дайте», с семантикой «вручите мне», и «зачет­ка», с семантикой «линованная книжка» были язы­ком. Ho преподаватель, который хочет сказать, «наш разговор закончен»», пользуется не этим бывшим языком, а он изображаемым, воображаемым дей­ствием передачи зачетки обозначает конец экзаме­на. Язык здесь — уже не эти слова как таковые, а эти слова как формула. Проверка: преподаватель вооб­ще может не произнести слов «дайте зачетку», а вы­разительно посмотреть на студента и протянуть руку, готовую взять зачетку. Никаких слов; само же действие, акт; оно и есть язык. Только кажется, буд­то «дайте зачетку» это язык слов; на самом деле это язык жестов, если хотите, возврат к языку жестов: слово служит только чтобы изобразить жест, кото­рый можно сделать и без слов, и язык заключается в жесте. Жест означает прекращение экзамена. Этот смысл жеста мы схватываем сразу, легко и радостно, или, наоборот, с ужасом и страхом, и зарадостью или ужасом акта принятого преподавателем решения язык скрывается, скрадывается, он в сущности неу­ловим, потому что сказано профессором о решении прекратить экзамен не одним жестом протянутой за зачеткой руки, но и одновременно ситуацией, взглядом, изменением посадки, интонацией, всем характером предыдущего экзамена, близившегося к концу.

Только беспомощность лингвистики, не имею­щей средств для прослеживания настоящего языка, заставляет ее наивно держаться рваных лоскутьев общения, «текстов», удобных для «анализа» в опоре на грамматику и на словарь. Настоящий язык живет рядомстекстами, внутритекстов, мимо текстов, вме­сте с текстами и систематически оказывается неза­меченным, потому что слишком сразу, слишком эф­фективно посылает нас к вещам (к мыслям), которые мы чем быстрее и вернее схватываем, тем оконча- тельнее забываем о языке. Запомним это: то, что обычно называют «языком», на самом деле давно уже не язык, не слова, а вещи, умершие слова, превра­тившиеся в вещи. Еще пример, наугад. Я говорю: «сейчас». «Сейчас приду». «Сейчас» собственно значит «сей же час», «сразу». Когда я говорю, «сей­час», это значит, наоборот, что сразуя как раз не при­ду, не могу или не хочу; я для того и говорю это слово, сейчас, сразу, чтобы этим словом заполнить тот про­межуток времени, в течение которого я еще не приду (не хочу, не могу). Вовсе не так, что слово сейчас ста­ло значить — приобрело значение — сразу не могу, подождите немного. И словарь вовсе не ошибается, не давая при этом слове сейчас значения задержусь, некоторое время подождите. Слово сейчас, как я его произношу, значит у меня именно то, что оно зна­чит, немедленно, я им изображаю немедленность своего прихода, представляю дело так, как говорит это слово, — рисую себя приходящим немедленно и этой картинкой своего немедленного прихода заме­няю на время, на пока свой немедленный приход. Слово сейчас как изображение, картинка моего при­хода — вещь, которую я даю вместо себя. Слово сей­час должно означать именно скорый приход, чтобы я мог его выставить вместо себя. Значение фразы сей­час приду — «сейчас, сразу, не приду, не могу, не хочу». Что здесь сказано, чем сказано, что здесь язык, что означаемое?

Настоящий смысл этой фразы—«не примите мое непослушание, мою медлительность за неуважение, вызов», «прошу принять и простить меня какой я есть, не могущий, не желающий мгновенно повино­ваться вашему желанию»; или: «я вам не повинуюсь так, как мог бы, но вы должны согласиться с моим правом так себя вести, поверьте, что быстрее я не могу — примите для себя всё так, как если бы я в са­мом деле шел к вам так быстро, как это только воз­можно, сейчас, т. e. тотчас». «Предлагаю вам назвать характер моего действия, условно прошу считать его таким, каким он нъможет быть, в моем теперешнем положении». Я одновременно и показываю себя, свое состояние, и скрываю, но скрываю не совсем, а опять же так, что вы можете легко догадаться, и даже чтобы вы догадались: ну разве не видите, что я же ведь не могу, ну никак не могу немедленно подойти, сказать, сделать.

Я беру блок «слово—значение (обычное, извест­ное всем, словарное значение) — означаемое (т. e. я, который вот прямо сейчас приду)» и прямо целиком всем этим блоком, вставляя его в ситуацию, наделяя интонацией, выделяя ритмом, темпом, тембром го­ворения (по Аристотелю — «всем тем, что присутст­вует в голосе, в звуке»), выдержав паузу, часто мно­гозначительную, или без паузы, с многозначитель­ной мгновенностью («ну, я тебя жду» — мгновенно: «сейчас иду») — всем этим вместе обозначаю себя, свое состояние, свое намерение, свое смущение или, может быть, растерянность, свою беспомощность, очень много что.

Что из всего этого сознается вами? B сущности— очень мало. Вы, конечно, можете осознать даже, что сейчас означает не сейчас, и вы говорите про себя: «Ну да, русский час». Ho если отношения между нами не испорчены до такой въедливости, критично­сти, подозрительности, а протекают мирно, нор­мально, вы осознаете только вот это — что я «сейчас приду» («ага, он сейчас придет»); а что «ну да, он придет не сейчас, а через какое-то время»; «видно, там его что-то задерживает», это вы чувствуете, не осознавая: вы понимаете меня в глубоком смысле этого слова, т. e. принимаете таким вот, почему-то задерживающимся. Moe состояние — спешащего, смущенного — вы тоже не осознаете и тем более не формулируете в словах, но опять чувствуете с боль­шой полнотой и подробностью, расслышав его в тоне, ритме моего голоса: ведь сказав условную не­правду, «сейчас приду», я на самом деле раскрыл себя больше, чем скрыл, и именно хотел себя рас­крыть ведь больше, чем утаить.

Если даже то, что я сказал вам, ускользает от со­знания и тонет в понимании, в ощущении и чувстве, то чем я сказал, язык, на котором я сказал, тем более от вас ускользает. Вы чувствуете, что слову «сей­час», как говорится, не нужно придавать значения, во всяком случае, именно потому, что я сказал «сей­час, сейчас», вы соглашаетесь не считать это «сей­час» в строгом смысле значением моего высказыва­ния. Только ребенок или нетактичный или вообще неопытный в общежитии человек скажет: как же это так, сказал «сейчас», а не идет. Ho ребенок как раз еще не совсем в курсе дела, он еще не совсем выучил язык, которыммы на самом деле общаемся, он улав­ливает пока только верхушку языка

(точно так же как дети и в других случаях улавли­вают только некоторые из всех тех знаков, кото­рыми полно общение; скажем, тапки, ботинки и слова «тапки», «бати» для ребенка в возрасте полтора года означают «пойдем гулять», и он тре­бует «дать тапки», не задумываясь, что у этих слов может быть и другой смысл, чем «пойдем гу­лять»; в этом свете, между прочим, лингвистику можно считать «ребячеством», потому что она хочет слышать в слове одно словарное значение и наивно и упрямо отказывается слышать все, что и как на самом деле говорится между людьми. Впро­чем, инфантилизм в разной мере свойствен раз­ным наукам. Поэтому науками могут заниматься очень незрелые люди; в аристотелевском приме­ре, подростки способны к математике, но для фи­лософии нужен обязательно зрелый возраст)

... ребенок, человек со странностями, лингвист при­дерутся к словам, но ведь говорится на самом деле не этими вот словами, а всем блоком «слово-словарное значение-означаемое», но опять же ситуация, тон го­лоса, контекст общения как бы отдувает тот смысл в сторону. Вернее, язык как текст сплетается из осно­вы молчания и утка знака: кроме знака, значимо и то, что он есть; и есть именно здесь и так, а мог не быть и быть иначе, скажем, сказан другим тоном и т. д.

И вот если даже сказанное не осознается, только ощущается, то тем более незамеченным остается язык. Он как-то ускользает — куда? — как бы в саму жизнь. Как бы сама ситуация — говорящая; малень­кая добавка, штрих слова или, вместо слова, жеста (вместо «сейчас приду» я кивнул или показал рукой, «секундочку») пишет скорописью по этой ситуации; говорит и ситуация, и этот штрих, и вообще любая де­таль, в разной мере (скажем, что-то в моем голосе мо­жет сказать вам такое, о чем я сам не догадываюсь или от себя скрываю) — всё говорит. И если мы слы­шим — хотим слышать — только то, что можно фик­сировать (словарно-грамматическое значение слов «сейчас приду»), то нас надо спросить, что собствен­но с нами произошло, почему мы отворачиваемся от всего богатства и размаха, с каким говорит все наше окружение, и цепляемся за детали. Наше внимание, как это ни страшно, обычно направлено не на то, что­бы слышать и видеть, понимать все, что можно слы­шать и видеть и понимать, а на то, чтобы выхватить из всего слышного, видного, понятного некоторые детали, которые дали бы нам право не видеть, не слы­шать, не понимать ничего остального.

To, что называется «язык» — на самом деле в на­шей городской жизни как правило означает «тот ми­нимум условных знаков, который принят в качестве обязательного и достаточного для кое-какого функ­ционирования общества». Что этот официальный минимум на самом деле необходим и достаточен, что мы выкрутимся при его помощи и что будто бы C нами ничего плохого не случится, если мы будем слышать и понимать только то, что официально при­нято слышать и понимать — и пропускать скрытый смысл, тон, уместность и неуместность говоримо­го — это вот в высшей степени маловероятно. Когда министр говорит, «в следующем году производство детских колготок возрастет на 27.5 % (скажем)», то условно принято достаточным для нас соотнести словарные значения употребленных слов с грамма­тическими формами фразы. Мы обязаны понять во фразе министра только это, что в 1990 году фабрики произведут на 27.5 % больше колготок. Это «лингви­стическое» понимание фразы настолько принято считать достаточным для гражданина страны, что уже подумать, о штуках или о рублях (т. e. просто о подорожании колготок) идет речь, нам не обязатель­но. Тем более нам не обязательно услышать фразу в контексте: в контексте аналогичных фраз, произно­сившихся на протяжении многих десятков лет; взя­тые в контексте, — в лингвистическом, — они дали бы чудовищный, астрономический смысл стра­ны, буквально заваленной детскими колготками, т. e. вся территория которой завалена колготками. Тем более условности, официальный минимум слы­шания, видения и понимания не требуют от нас ус­лышать эту фразу вместе с интонацией министра, с ритмикой и обстановкой его речи, с видом его спо­койного упитанного лица, с его мимикой. Официаль­ным требуемым минимумом лексико-грамматиче­ского понимания, «знанием языка» (лингвистиче­ским) мы отгораживаемся от того, что говорит в министре, в его позе, одежде—всё, всё имеет смысл, всё язык.

Ho и отгораживающихся от языка, нас язык все равно настигает, и то, что мы не хотим — то, что не принято слышать, видеть, понимать — все равно ка­ким-то образом мы или что-то в нас, в нашем сущест­ве слышит, видит, понимает, по крайней мере чувст­вует. Т. e. отгораживаясь от языка, мы отгоражива­емся от самих себя, оставляем себя в запустении. Мы вернулись бы к себе, если бы слышали, видели, пони­мали всё или просто были открыты, не закрывались, не загораживались от слышания всего, что говорит нам язык — в его полном размахе, язык жеста, тона, язык молчания. Всего видеть, слышать, понять не­возможно, язык ускользает от нас, он слишком много всегда говорит и уследить за ним, ускользающим, никогда невозможно.

<< | >>
Источник: Бибихин В. В.. Внутренняя форма слова. 2008

Еще по теме «Действительная материя языка:

  1. Материя, таким образом, - возможность; форма - дей­ствительность. Вещь же - единство формы и материи: воз­можность, ставшая действительностью.
  2. Глава III. Условия действительности договора, его содержание, заключение договора § 1. Условия действительности договоров
  3. 3. УНИВЕРСАЛЬНАЯ КРИТИКА ЯЗЫКА
  4. 4. ЕДИНСТВО ЯЗЫКА НАУКИ
  5. 3. ВЗАИМОСВЯЗЬ ЛОГИКИ И ЯЗЫКА
  6. Функции естественного языка и речи.
  7. Критическая деструкция и реконструкция истории философии языка
  8. Внутренняя форма языка
  9. Божественное происхождение языка провозглашается древнейшими мифами.
  10. 1. Основные методы изучения иностранного языка
  11. Открытие языка
  12. ПРОИСХОЖДЕНИЕ ЯЗЫКА
  13. 1. АНАЛИТИКА ЯЗЫКА
  14. 6. Происхождение языка
  15. ОСОБЕННОСТИ ЯЗЫКА ПЕРСОНАЖА И АВТОРА
  16. Лууле Виилма.. Понимание языка стрессов. лекции и беседы. 0000, 0000
  17. 2. ОГРАНИЧЕНИЕ ЯЗЫКА СУЩИМ
  18. Понимание: задача языка
  19. 10.4. Действительность
  20. 10.4. Действительность