«Пустой человек» — это постоянная характеристика?
Мы никогда не скажем так о ребенке. Пустым поэтому человек становится, пустым ему грозит стать. Острота угрозы. Всякому человеку, и Пушкину, которого требует к священной жертве Бог, но если не требует,
Среди детей ничтожных света
Быть может всех ничтожней он.
Человек как на качелях между ничтожеством, пустотой —и чем, полнотой? Ho «полный человек» значит что-то другое, не противоположность «пустому», и «переполненный» — не значит, что не окажется, что ему нечего сказать. Пустым человек перестает быть не потому, что делается полным, и может вычерпывать из своей полноты, пока не сделается снова пустым. Пустота не перестает быть пустотой, она впускает вещи. Никакая полнота не дает человеку, что сказать, ни количество знаний. Человеку становится есть что сказать, когда он и свою пустоту, насчет которой не обманывает себя, отдает другому, чтобы впустить вещи; чтобы в своей пустоте, оставаясь нищим, имели место вещи; чтобы могло иметь место событие, ведь событие имеет место только в человеке, не потому, что человек пустой, а потому, что, зная свою нищету, человек может допустить быть тому, что есть, — и самое большое, человек может допустить быть миру.
Мы не допускаем быть миру обычно, потому что вытесняем его своей картиноймира, которую зачем-то так пытаемся «составить».[70] Мир есть и до того, чтобы мы составили его картину, — и мы можем допустить миру быть только тогда, когда не заслоняем его своей картиной мира.У нас есть что сказать, когда мы не берем слово, а когда мы даем, отдаем слово событию. Первое событие — событие мира как целого, которое лежит в основе всякого понимания.
Что сказано о человеке, можно сказать о народе. Народ—исторически существует в той мере, в какой он нашел себя, нашел свое место в мире. Каждый народ имеет дело с миром.
Каждая общность находит себя в той мере, в какой допускает быть миру. Община по-русски называется миром. Одно из значений этого названия—то, что общество находит себя, когда в обществе имеет место мир.Как человек, так народ дает в своем языке слово миру. He тому миру, который нарисован на составленной сознанием картине мира, и не миру как сумме предметов, а миру как целому, с которым прежде всего и имеет дело человек в своем существе.
Есть языки, на которых в течение столетий или даже тысячелетий говорит сама история. K ним относится русский. Поэт, пишущий по-русски, мыслитель, пишущий по-русски, обычно не чувствует стеснительных границ, язык его удивляет и радует тем, что легко дает простор мысли, и не видно, на что бы этого языка не хватило. Допустим, однако, сам язык тесен. Молодой философ-болгарин из университета в Софии говорил мне, что болгарскому языку не хватает слов, по сравнению с русским. Происхождение, однако,урусского и болгарского одно. Сегодняшняя разница—оттого, что столетиями, особенно последние два столетия, в русском шла литературная и философская работа редкого, почти неслыханного напряжения, язык был доработан, разработан до мирового языка поэзии и мысли, — может быть, не техники и науки, хотя также и техники и науки. Болгарский язык не сам по себе, а потому, что эта работа не велась в нем с такимупорством и размахом и таким количеством умов, не может вполне сравниться сейчас с русским. Это не значит, что для болгарского закрыта сама возможность роста. И наоборот, русский язык за последние десятилетия пошатнулся и стоит перед совсем не воображаемой угрозой упадка. Несмотря на свой взлет.
Что, Гумбольдт не видит, что дело не в языке самом по себе, а в том, в какие, в чьи руки он попадает? Хеттский и греческий — оба индоевропейские языки; на хеттском созданы и дошли до нашего времени удручающие канцелярские и дипломатические официальные тексты и ритуальные формулы. Ha греческом — поэзия, драма, философия, наука, анекдоты.
Греческий попал в руки народа, который сумел ответить историческому вызову, открывшему ему, подарившему ему мировую задачу, — история вообще не может подарить народу ничего больше предельной задачи.Гумбольдтэто знает. Мы говорили, что высшими языками у него неизменно оказываются те, на которых есть великая словесность. Почему же тогда его произведение называется «О различии строя человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества»?
B названии сказано о влиянии строяязыков наду- ховное развитие. Ho мы знаем, что у Гумбольдта прежде, чем язык влияет на дух, дух «влияет» на язык, создавая его. Влияние языка на дух — уже обратное воздействие, Riickwirkung. Странное название. O главном, о влиянии духа на строй языка в названии не сказано потому, что такое, первое, влияние само собой разумеется. Языки «порождение» духа. Гумбольдт хочет говорить о том, как порождения духа, разные, по-разному начинают обратно влиять на дух. Почему вообще первое воздействие духа и обратное влияние языка на него возможны. Потому что в языке есть внутренняя форма, она и есть то самое, что дух. Или не то самое? He то самое, потому что в языке дух уже окрашен. Он изменяется, входя в плотную среду языка, преодолевая материальное сопротивление. Удачное преодоление и неудачное, оба сохраняют свою энергию. Язык как накопитель и усилитель ее. Вырванная у звуковой материи победа, удача слова, продолжает нести дух на гребне успеха. Успех надо успеть подкрепить. И тогдаприближает- ся цель, такой язык, который откликается и не ставит препятствий. Развитие человечества тогда вступит в новую эру.
Послушный язык. Который не другое духу. Который снова не виден. Живой, оживший.
C сентября до декабря прошлого года, раз в неделю по четвергам мы разбирали внутреннюю форму слова, внутреннюю форму языка, внутреннюю форму просто. Что так может быть, что начав говорить о внутренней форме слова, мы перейдем — должны будем перейти — к внутренней форме языка, и от внутренней формы языка просто к внутренней форме, внутренней форме вещей, которую потом, возможно, мы назовем, будем вынуждены назвать или захотим назвать по-другому, — что такой выход из языка к вещам может быть, в этом нет ничего удивительного, ведь слова указывают на вещи, — дело идет в словах о вещах, поэтому и при изучении языка мы никак не можем гарантировать себе, что мы благополучно удержимся, как это говорится, «в плане
выражения» и не провалимся сквозь этот план выражения во что-то такое, что уже совсем не «план».
Имея дело с языком, с этим — что мы нечаянно окажемся с чем-то другим на руках, — приходится считаться. Слова—это всегда не только слова; как слова милиционера на улице, «покажите документы», это не только слова. Если лингвистике удается иметь дело с текстом или, еще абстрактнее, со звуковой оболочкой, то она — лингвистика — еще должна дать отчет, как это ей удалось, что она сделала для того, чтобы это ей удалось. Может быть, ей для этого пришлось упустить что-то из виду, что нам так же успешно упустить из виду не удастся, и значит с такими удобными вещами, абстракциями, иметь дело тоже не удастся.Идти надо по порядку. 0 внутренней форме писали. Это тема теории или философии языка, она продолжает обсуждаться до сих пор.
Надо сейчас припомнить коротко то, что мы с сентября по декабрь читали и говорили о внутренней форме, — вернее, спросить, было ли там что-нибудь весомое, что стоит вспомнить, или убедиться, что все было пустое. C весомыми вещами дело обстоит хорошо. Они не требуют усилия для своего поддержания, они сами нас поддерживают. C ними нам как-то спокойнее, проще, просторнее, чем без них. Настоящие вещи не загромождают, не теснят, чем их больше, тем больше простора. Они противоположность—их очень мало, их надо искать — массе совсем других вещей, которые напрашиваются, чтобы мы их знали, вместили, усвоили, запомнили, но от которых становится тесно до тоски, и которые после проверки оказываются не вещами, а чем-то совсем другим, их непонятным веществом. Вещи наполняют и дают простор и покой; эти фантомы просятся—оправдываясь тем, что они информация—их воспринять нескончаемым потоком, но они нас никогда не наполняют, и все равно теснят. Различить вещи от не вещей нельзя, и те и другие состоят внешне из одинаковых слов. Ho по плодам их узнаете их. От вещей свобода и спокойствие — остаются навсегда; от призраков — пустота и беспокойство; к счастью, не навсегда.
Мы начинали читать о внутренней форме у Павла Александровича Флоренского, богослова, символиста, софиолога.
У нас и в Венгрии напечатаны главы из его книги «Строение слова»; сама книга еще нет. У Флоренского слово разорвано на два полюса, как бы само в себе противоположность. B нем есть тело, которое все могут видеть, которым можно обмениваться потому, что оно постоянное, как человека всегда можно узнать потому, что его тело в общем всегда почти одинаковое, — по крайней мере по сравнению с настроением; если бы мы видели в человеке не тело, а настроение, мы не всегда бы его узнавали. To, что в слове можно произнести звуками и записать буквами, то его тело. Я не имею права изменить ничего в слове, какое именно слово я сказал, другой должен знать. Какое именно слово я сказал, да или нет, должно быть ясно. «Я не могу, — пишет Флоренский, — не разрывая своих связей с народом, к которому принадлежу, а чрез свой народ — с человечеством, не могу изменять устойчивую сторону слова и сделать внешнюю форму его индивидуальной, зависящей от лица и случая употребления».[71] Зато душа слова живет, как душа. Внутреннее в слове лично мое, то, чем я живу здесь и теперь. B слове оказывается таким образом антиномия, слово подчиняется одновременно двум разным законам: обязано быть общим — и обязано быть именно моим. Я в него вкладываю, что называется, «душу», — но ведь я ее вкладываю получается, в то, что никогда, ни при каких обстоятельствах вместить ее не может, в оболочку слова, которая не моя, которая для всех общая! Я говорю, так сказать, впустую, потому что телесность слова мою душу не сделает видимой. Я хочу высказать что-то свое, неповторимое, а неповторимых слов у меня нет, я повторяю в который раз те самые слова, которые сам уже сколько раз говорил и которые повторяли до меня многие другие.Из этой антиномии Флоренский указывает выход, вернее, даже два, но сводящиеся к одному и тому
же: к тому, что выход невозможен, т. e. никакими путями и уловками мы вырваться из тюрьмы языка, который запирает мое живое, единственное в мире и в истории состояние в стены общего слова, никак не можем, — и именно поэтому становится возможно другое, можно сказать, чудесное преодоление антиномии.
Во-первых, в творчестве. Никому не удается, не знаем, как удается, — но творцу шк-тоудается соединить душу и тело, сочетать их нешвестно как, как только творец знает. И возникает слово «созревшее» (Термин 23579), которое [отличается] как совершенство от недоделанности, как попадание в десятку от попадания никуда, как совершенное произведение искусства, которое уже не улучшишь, не заменишь; которое само себя хранит так, что нам же самим дороже, нам же самим хуже, если мы его не замечаем и не держим постоянно в уме. Тут «предельная достигну- тость», тут «окончательно готовое» слово. Спросим снова: но как, как это делается? Если бы мы умели ответить! Это было бы слишком хорошо. Это делается вот так: непостижимым образом, так, что мы не знаем как. И Флоренский цитирует романтика Вильгельма Хайнриха Вакенродера, ум. 25-летним в 1798 г., «06 искусстве и художниках»: «Творения великих мастеров не для того сделаны, чтобы их видел глаз, — т. e. не для того, чтобы мы умели разглядеть, как это устроено, как все получилось, удалось; это нам все равно никогда не сделать,—но чтобы мы, в оные вникнув усердною душою, ими жили и дышали. Драгоценная картина не то же, что параграф из учебной книги, который я, извлекши зерно смысла с небольшим трудом, бросаю, как скорлупу ненужную; напротив, наслаждение изящными произведениями художества длится бесконечно; мы думаем все глубже в них проникнуть,—они же все вновь возбуждают наши чувства, и нет такого дна, где душа их совершенно бы исчерпала. B них горит как будто неугасимый елей жизни».80 Нечего и спрашивать. Это сделано, как сделано. He старайся понапрасну, не надейся, что тебе удастся то, что никому никогда не удавалось,—даже самому художнику, который ведь тоже не знает, как это все получилось, знает только, чтд с ним самим делает это, то, что у него получилось, —захватывает его себе хуже, чем в рабство, так что каждое дыхание не в переносном каком-то, а в буквальном смысле у художника, у настоящего художника, этому «удастся или не удастся» подчинено.
Каждое слово нашего языка — такая непонятно как получившаяся удача, драгоценность, которая ни дня не жила бы, если бы не была невероятным достижением, а живет тысячелетиями и может быть даже десятками тысячелетий, т. e. не надо ехать на археологические раскопки, каждое старое слово нашего языка среди нас присутствует почти в том же виде, как оно звучало тысячелетия назад. Мы не замечаем —а каждое слово нашего языка как чудом преодоленная невозможность; это как бы готовый удобный путь, и мы ходим этими путями бездумно, как естественно проходим по дорожке, а не по разрытой канаве через жидкую глину и торчащие железные трубы. Загадочные эти наши слова, если вглядеться в каждое, ну хотя бы в это слово «слово», в котором завязаны «слава», «прославиться», «ославить», «прослыть», «слышать»—завязаны так, что слово это разгадывай и распутывай, и в нем будут открываться все новые богатства, а потом оно переплетется еще с другими словами, — слово как колодец в такие тайны, что, говорит Флоренский, «зрелое слово как-то соответствует реальности» (Термин 23981). Это то, что я говорил в самом начале: что нам, если мы коснулись языка, никто не обеспечил, — кроме лингвистического метода, который сам себя обосновать не может, — что мы не провалимся сквозь слово в этот колодец, где будетуже вовсе не слово, т. e. не только слово и не столько слово, сколько сами вещи. B слове мы — как будто остановились, отдыхаем на вершине горы,
выше которой на этой горе нет, и откуда очень много видно. Язык как пейзаж, геология и география среды, в которой мы на самом деле живем не меньше, а больше, чем в природной среде.
Тут можно спросить: а что мы сделали с этой средой, с языком? Может быть, мы уже давно живем на искусственных площадках и просто со средой языка уже не имеем дела? Мы условливаемся, что будем такие-то вещи называть так-то. Настоящее слово—не такая временная поделка, которая пойдет на свалку, да уже и сразу загромождает нашу жизнь. Между настоящим словом и словом цоделкой вот такая разница, как я говорил выше: слова-поделки отнимают место, занимают память; настоящие слова раздвигают простор.
Я сказал, что из антиномии языка Флоренский показывает два выхода. B самом деле, человеческое творчество все-таки может ошибаться. Флоренский указывает поэтому на божественное слово, на божественный логос, на соборный разум, который в конечном счете, на этотраз безошибочно, посредством откровения окончательно и однозначно — но тоже чудесно, т. e. конечно даже еще гораздо более чудесным образом, — наводит мост, налаживает связь между непримиримыми противоположностями, между душой и телом слова,—так же, как никому не понятным образом творец соединил душу и тело B живом существе, и это вовсе не только христианская тема, это вопрос старой греческой философии, — примиряет противоречия, спасает запутавшегося в них человека. Так для апостолов, после того как их оставил вознесшийся Христос, покинутых, не знавших, как они дальше будут без него, спасением был дар языков, описанный в «Деяниях апостолов», глава 2. Вы помните это место. «Внезапно сделался шум с неба, как бы от несущегося сильного ветра, и наполнил весь дом, где они находились. И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них». Этотдар языков как бы восстановил в них человеческий язык в своей полноте, как когда-то при строительстве Вавилонской башни языки распались, — по Флоренскому, появилась ан- тиномичность языков, — так в Иерусалиме у апостолов языки воссоединились, «И все изумлялись и дивились, говоря между собою: сии говорящие не все ли галилеяне? Как же мы слышим каждый собственное наречие, в котором родились».
Они изумились и удивились, это воссоединение распавшегося в слове чудесно. Ho ведьдело не в этом. Дело ведь не в том, что может сделать Бог, он заведомо может сделать всё. И дело не в том, что в благодати природной, в поэтическом вдохновении тоже рождается из мертвого живое. Это все равно, что сказать, что не наше дело разбираться, что такое слово, — оно все равно таинственно и чудесно? Или что для того, чтобы говорить о слове, нужно вдохновение такое же, как то, которое создало слово, по крайней мере захваченность, принадлежность этому захватывающему присутствию смысла в нашем человеческом пространстве? Флоренский уходит от нас ввысь. Междутем начинал он с вопросаовнутренней форме. Он попробовал ее определить как душу тела, а звучащую часть слова как тело без души. Ho ведь тел без души и душ без тела, строго говоря, не бывает: во всяком случае, сначала не отдельно тело и отдельно душа, которые потом соединяются, а как раз наоборот, сначала единство, в котором мы разглядываем потом две стороны, тело и душу; а потом, может быть, начинаем говорить уже и об отделении души от тела. Bo всяком случае, душа и тело появляются, когда с тем ранним единством, с целым — что-то сделалось, но целое было раньше, не после души и тела, а до души и тела, до того, как мы вгляделись и увидели, вот они. Значит, до антиномии языка уже было единство, только Флоренский его не заметил, мы вообще его не замечаем, видим слово уже тогда, когда в нем расслаиваются и требуют нового склеивания душа и тело, моя неповторимая мысль и повторяющееся тело звучания? Тогда настоящий-то вопрос вовсе не тот, который ставит Флоренский, — каким способом воссоединить душу и тело, ясно ведь, что никак не воссоединишь, только чудесным образом, но такой ответ нам мало что дает, это все равно что ответить на вопрос, что мне делать, «Бог знает». Это безусловно верно. Ho в этом ответе есть и оборотная сторона, этот ответ способен незаметно превращаться в совсем другой: Бог знает, — ответ, который тоже снимает все проблемы, но способом которого не приведи Господь увидеть в другом или нажить в себе, — т. e. настоящий вопрос должен быть бы такой: а с чего это вдруг мы заговорили о «внутренней форме»? Кто нам спустил такую тему? Бог как-нибудь справится, Он сумеет, — но что с нами-то произошло? Откуда раскол, когда его не было? Почему так оказалось, что у нас наруках тело и душа, внутренняя форма и внешняя форма? Почему слово умерло, почему его надо воскрешать? Почему оно умерло? Может быть, по нашей вине, а само оно никогда бы не умирало? Может быть, по нашей вине, по причине нашего обращения со словом мы видим в нем — как Флоренский видит — внутреннюю форму и внешнюю, и понимаем, что так быть не должно, что единство должно быть восстановлено. Ho ведь — восстановлено, а это смогут поэт и бог, наше же дело, дело мысли, обязательно разобрать, что тут случилось, добраться до единства, которое может быть, будет, но уже обязательнораньгие было, если мы увидели эту вещь — антиномию, непримиримые полюса в одном и том же слове. Флоренский прошел мимо дела мысли, он занялся чужим делом, делом поэта и творца, или по крайней мере описанием их дела. Ho они сделают сами то, что они сделают.
Чтобы они могли сделать свое дело, сначала мы должны сделать свое дело. Мы сначаладолжныразобра- ться, откудавзялась, почему у нас наруках оказалась «внутренняя форма», вообще «внутреннее и внешнее» в слове.
[...] «Внутренняя форма», выражение, идущее, по-видимому, от Плотина, — это платоновская, аристотелевская «форма форм». Форма форм, идея идей, мы знаем от Канта, — это идея мира, не наше представление о мире, а сам мир. Что же такое сам мир? Представим, что это дуга смысла, рода молнии, которая приоткрылась только в одном слове, «кипеть»,[72] сомкнулась с неограниченным множеством других узлов смысла, таких же внезапных, в одну сплошную молнию, как бы солнце смысла. Ha солнце невозможно смотреть от яркости. Bce это сравнения, они хромают. Мир видеть нельзя, он слепит своим блеском, поражает, ошеломляет. Так что он и есть «внутренняя форма», «форма форм»?
Ha эти недоумения мы у Флоренского ответа не найдем, он вел нас по лестнице, в которой вдруг не оказалось ступенек. — Различение «внешней формы» и «внутренней формы» Флоренский, как он говорит, нашел в «лингвистике». Имеются в виду прежде всего Потебня и Гумбольдт.
У Гумбольдта язык — этажи форм, настолько, что в нем о «материи» можно говорить только относительно: положим, звук — материя; но ведь звук в языке — это не сам звук, а его отношение к другим, его место, отличие, т. e. опять не сам звук, а форма в звуке, а звук как материя—оказывается уже вне языка. Исходная форма — это внутренняя. B начале для Гумбольдта была сила, Kraft. Необъяснимая, уникальная сила бурлит из недр духа — в человеке, но она не создание, не творчество человека, а как бы сам человек, — и прорывается сквозь толщу вещества, озаряя собой, осмысливая собой всё. Впрочем, не так, что человеческая природа той первой духовной силе безразлична: она, наоборот, таинственным, непостижимым образом находится с духовной силой в согласии.
§ 14. Die Sprache ist das bildende Organ des Ge- danken. Die intellectuelle Thatigkeit, durchaus innerlich und gewissermassen spurlos voriibergehend, wird durch den Laut in der Rede ausserlich und wahmehmbar fur die Sinne. Sie und die Sprache sind daher Eins und unzert- rennlich von einander. Sie ist aber auch in sich an die Nothwendigkeit gekniipft, eine Verbindung mit dem Sprachlaute einzugehen; das Denken kann sonst nicht zur Deutlichkeit gelangen, die Vorstellung nicht zum Begriff werden. Die unzertrennliche Verbindung des Gedanken, der Stimmwerkzeuge und des Gehors zur Sprache liegt unabanderlich in der urspriinglichen, nicht weiter zu erklarenden Einrichtung des menschlichen Natur (426).[73]
«Любые преимущества самых искусных и богатых звуковых форм, даже в сочетании с живейшим артикуляционным чувством, будут, однако, не в состоянии сделать языки достойными духа, если ослабнет влияние лучезарных идей, направленных на язык и пронизывающих его своим светом и теплом. Эта внутренняя и чисто интеллектуальная сторона языка и составляет собственно язык; она есть то употребление,[74] ради которого языковое творчество пользуется звуковой формой, и на эту сторону языка опирается его способность наделять выражением все то, что стремятся вверить ему, по мере прогрессивного развития идей, величайшие умы позднейших поколений. Это его свойство зависит от согласованности и взаимодействия, в котором проявляющиеся в нем законы находятся по отношению друг к другу и к законам созерцания, мышления и чувствования [...]».[75] «[...] Каждое понятие обязательно должно быть внутренне привязано к свойственным ему самому признакам или к другим соотносимым с ним понятиям, в то время как артикуляционное чувство подыскивает обозначающее это понятие звуки».[76] «По- истине язык представляет нам не сами предметы, а всегда лишь понятия о них, самодеятельно образованные духом в процессе языкотворчества; об этом-то образовании, поскольку в нем приходится видеть нечто вполне внутреннее, как бы предшествующее артикуляционному чувству, и идет у нас речь».[77]
Мы читали Павла Александровича Флоренского, Александра Афанасьевича Потебню, Вильгельма фон Гумбольдта о внутренней форме. B этом моем кратком курсе они предполагаются уже прочитанными. Между тем до нас, в 20-х годах их — кроме, может быть Флоренского, HO и с Флоренским и его взглядами был знаком — читал Густав Густавович Шпет.[78] B 1927 г. он издал книгу «Внутренняя форма слова (Этюды и вариации на темы Гумбольдта)». Миновать нельзя. Важно и сверить то, к чему мы пришли, с тем, к чему Шпет.
Сначала о Шпете. Родился в 1879 г. 26 марта (7 апреля) в Киеве. Окончил 2-ю классическую гимназию в 1898, поступил на физико-математический факультетУниверситета Св. Владимира. Был исключен из университета после второго курса без права продолжать обучение за участие в революционном «союзном совете». Тюрьма, долго ли, сколько. Выслан из Киева за причастность к социал-демократической партии.
B 1901 г.сновапринятвуниверситет,нонаисто- рико-филологический факультет. Написал на конкурс «Ответил ли Кант на вопросы Юма» работу «Проблема причинности у Юма и Канта» (Киев, 1907) и получил золотую медаль, работа была опубликована в университетском издательстве. Из-за его политической репутации не мог преподавать в школах министерства народного просвещения, преподавал в частных гимназиях и на Высших женских курсах Киева.
C 1907 приглашен в Москву психологом (так что, в своем антипсихологизме, знал, против чего был «анти») и логиком Георгием Ивановичем Челпано- вым, прикомандирован к Московскому государственному университету и преподавал на Высших женских курсах в Москве, с 1909 — в Народном университете Шанявского, около Миусской площади, где Политиздат, РГГУ. B 1910 сдал магистерский экзамен по философии и был утвержден в звании приват-доцента. Летние месяцы 1910—1911 и целиком 1912—1913 в Геттингенском университете, в библиотеках Берлина, Парижа, Эдинбурга. B Геттингене работал у Гуссерля и написал «Явление и смысл», посвящение Эдмунду Гуссерлю, подзаголовок «Феноменология как основная наука и ее проблемы» (М., 1914). Явление — имеется в виду гуссерлевский феномен. Ho уже тогда и расходится с Гуссерлем, тем, что вместо сознания и субъекта — ведущий смысл, или предмет, которым обеспечиваются и сознание и субъект; а трансцендентальное Ego нельзя ухватить как предмет. Это пока не наша тема. — Берет от Г уссерля строгость, научность, логику, неприятие психологизма. Философией как строгой наукой Шпет хотел отряхнуться («философией знания») отмесива платонизма, мистики, литературы, религии русской мысли, и действовал тем яростнее, что преодолевал сам себя раннего, свои недолгие ранние увлечения «философией мудрости». Свасьян (Карен Араевич) может быть прав во вчерашней «Литературной газете» (14.2.1990), что Шпет именно намеренно хотел быть подальше от белибердяевщины, потому что был способен к ней, — вполне намеренно удерживал себя, строжил, тренировал на сдержанность. Важнее что вообще Шпет думает заранее споря, среда его мысли оппоненты, если не реальные, то заранее предвидимые и угадываемые. Мысль он строит заранее так, чтобы она врезалась в толпу окружающих мнений, пробилась сквозь нее и утвердила свою территорию.
1916 — защитил диссертацию «История как проблема логики» и был избран профессором Высших женских курсов и доцентом Московского университета. C 1918 — профессор университета. Славился как блестящий лектор и блестящий спорщик.
Был помощником психолога и логика Георгия ИвановичаЧелпанова(1862—1936) в создании Московского психологического института, основан в 1912 [и просуществовал] до 1923. Основал и стал директором Института научной психологии, или Института этнической психологии, 1921. Был членом комитета по реформе высшей и средней школы. Постоянный член худ. совета МХАТ. Участник Московского лингвистического кружка. Преподаватель в Институте слова, в Военно-педагогической академии РККА. C 1922 проректор Академии высшего актерского мастерства, эту Академию создал Константин Сергеевич Станиславский. Ero курсы: история, педагогика, методология наук, логика, теория познания, история философии, история психологии идей, философия истории, философия языка, история научной мысли, эстетика.
B 1920 основал первый в России Кабинет этнической психологии. C 1921 — действительный член Российской Академии художеств, возглавил сразу философскую секцию. Позднее она стала Государственной Академией Художественных Наук (задумана при Центральном Государственном Комиссариате (Министерстве) Искусств как высший консультативный орган по искусству и гуманитарным наукам, выработка научной эстетики), с 1923 г. он вице-президент этой академии.[79] B ГАХН было Философское отделение (секция, ее председатель Шпет), при нем была, среди многих, Комиссия по изучению художественной формы; — слово, язык в числе главных тем; связь с MJIK,[80] где Якобсон Роман и А. А. Буслаев; в этой комиссии в 1923 г. Шпет сделал доклад по внутренней форме, который развернулся в книжку. Инфляция комиссий и институтов была не от хорошей жизни, а от все большей невозможности работать в Университете, откуда Шпета, в частности, тоже вытеснили.
Еще по теме «Пустой человек» — это постоянная характеристика?:
- ♥ Чтобы врач мог качественно оказать медицинскую услугу, необходимо, чтобы у него было достаточно для этого времени. Мне, чтобы выполнить план приема, нужно в месяц принять примерно 520 человек, по 25 человек в день. Это примерно 15 минут на человека. Как можно за это время качественно что-то сделать?
- Энергосбережение — это постоянная модернизация экономики
- Современная психология постоянно обращается к изучению человека как субъекта многообразных видов деятельности и его жизнедеятельности в целом.
- Современная психология постоянно обращается к изучению человека как субъекта многообразных видов деятельности и его жизнедеятельности в целом.
- Крионика — это холодовая консервация тела человека
- 1.5.4. Каждый человек – это психолог, который ставит вам диагноз
- §865. Мораль – это право человека быть внутренне свободным при определении содержания своей собственной жизнедеятельности.
- §816. Дух человека – это единство его души и сознания, проступающее в форме деятельности его интеллекта и воли.
- В тот год падение в пустой бетонированный бассейн и последующий танец со смертью были не первым случаем, когда я проваливалась в дыру.
- Думать — это как любить и умирать. Каждый должен делать это сам.